Уильям Сароян
Студент-богослов
Студент богословия стал встречаться мне где-то с четверть века назад, в пьесах русских писателей. Толстой, Достоевский, Чехов, Андреев и Горький редко обходились без того, чтобы не вставить в свою пьесу студента-богослова. Казалось, студент богословия – это сам автор, бросающий недоуменный, но восторженный взгляд на свою молодость. Это определенно славный малый, какого никогда не мешает иметь под рукой: молодой, импульсивный, бледноватый, прыщавый, ни капельки не хорош собой, несуразен, плохо одет, жаден до чая, начитан слова Божия, земного и сатанинского, тем не менее способен значительно оживить действие, ибо в душе – дьявол. Он неизменно находится в гуще отчаянной борьбы с пороком в виде неумолимой тяги целоваться с девушками, что нисколько не поражает его и не смущает их. Кое у кого из этих девушек есть дети, причем постарше него. Этим женщинам он особенно по душе своей угловатостью, неопытностью и говорением невпопад, а значит – занятен. Скорее из жалости, нежели из любви они позволяют ему тяжко дышать в своих объятиях, чтобы потом обнаружить, что он замышлял самоубийство. Его привычка кашлять им в лицо вынуждает их восклицать: «Ах, Александр Александрович!», – что он принимает за выражение любви. В компаниях он печально знаменит тем, что вечно высказывается в самый неподходящий момент, а также своим неуемным стремлением вести себя как можно хуже. И все-таки он был нужен этим драматургам, ведь он, как никто другой, мог давать разъяснения на предмет того, почему человечество несчастно.
У Толстого студент-богослов винит во всех бедах человечества женщин, порой доходя до того, что указывает на определенные части женского тела, безудержное влечение к которым мешает человеку безраздельно посвятить себя служению Богу или сельскому хозяйству. В других пьесах Толстого богослов находит иные причины. В какой-то пьесе виноваты были железные дороги – тем, что соблазняют людей на бегство. (От женщин, разумеется, хотя у автора упоминаются только плачущие дети и члены местной администрации, не способные радушно принять посетителя.) А еще в одной пьесе, выпив всего-то чашку чаю, богослов кричит, что человек – зверь, и все из-за желудка. И принимается расспрашивать присутствующих, не замечали ли они, как часто в последнее время они садятся за еду, сколько драгоценных часов теряется за этим занятием и всем, что ему предшествует, и какое это несчастье, когда желудок полон мяса, пшеницы, зелени, сыра, вина и воды.
Студент-богослов у Достоевского утверждает, что человек несчастен уже хотя бы оттого, что самое его рождение – уже нервное расстройство. Однако самый лучший богослов – у Горького, потому что он ненавидит все, что делает нашу жизнь жалкой и ничтожной, а на свете нет ничего, что бы не делало нашу жизнь таковой.
Естественно, что далее он пытается обвинить во всем Бога, в то время как вторая половина Горького, воплощенная в другом герое – старом хрыче лет шестидесяти, недавно прочитавшем книгу от корки до корки, – выступает с нападками на правительство, обвиняя его за свой нынешний возраст, расшатанное здоровье, и делает глубокомысленное замечание по поводу того, что ведь когда-то ему было тридцать! Да нет, даже двадцать! А теперь? А теперь он старая развалина в старом черном плаще! (При этом бросает многозначительные взгляды в сторону Татьяны Львовны восемнадцати лет и замечает в ее глазах едва уловимые признаки восхищения.)
Познакомившись со студентом-богословом, я обнаружил, что он странная птица и немногим отличается от остальных персонажей, населяющих русские пьесы. Тогда я решил выяснить, чем же он занимается, что изучает. И вообще, где он учится, на дневном или на вечернем? Или же, почему его зовут студентом богословия, может, просто по молодости лет? Ни у кого из драматургов я не нашел четкого и ясного ответа на эти вопросы, если не считать намеков на то, что единственно, к чему стремится студент-богослов – это совершенство.
Короче, сам для себя я решил, что он читает книги по богословию, и решил заняться тем же.
В Публичной библиотеке во Фресно книги по теологии целиком занимали небольшой мезонин с полами из толстого стекла.
Подниматься по узкой лестнице в этот отдел библиотеки было все равно что взбираться на верхнюю палубу небольшого и тесного кораблика. А когда я оказывался наверху, ощущение плавания только усиливалось, казалось, читателей слегка лихорадит, как при морской болезни, и они делают над собой героические усилия, чтобы их не стошнило. У них явно кружилась голова из-за высоты, духоты и тесноты в проходах между книжными полками. Я присоединился к ним и начал изучать книги по теологии, одну за другой.
За какую бы книгу я ни брался, она удручала. Но я опасался ставить книгу на полку, пока не буду совершенно уверен, что она нелепа и в ней не сокрыто то, что я ищу. А что я искал? В то время мне это было неведомо, в то время вообще мало что было ведомо кому бы то ни было, и это нужно просто признать. Мог ли я тогда выразить все это словами, не знаю, но совершенно определенно было то, что я искал такую теологию, какую я мог бы создать сам. То есть я искал единственно верную и истинную, по моему разумению, теологию. Вот так же Роберт Бернс как-то высказался насчет шотландской экономики, но замечания поэтов часто предают забвению. «А человек есть человек. И все такое прочее». Верно подмечено. А присказка намекает на то, что говорится это не совсем всерьез. Только я ожидал, что тема будет разработана подробнее. Этого, однако, не произошло.
Сотни книг, миллионы слов – и сплошная бессмыслица. Несмотря на это, после каждого похода в публичку я приносил домой две-три книги по теологии в надежде, что они не окажутся совсем уж безумными. Я перелистывал книгу, пока не убеждался, что ее автор такой же зануда, как и студент-богослов в моих русских пьесах.
Ни один писатель не кажется столь жалок, как тот, кто жаждет написать что-нибудь заумное. То же и с теологией, вся суть которой состоит в создании чего-то запутанного. Если дело в вере, то почему нельзя просто верить, и дело с концом? Сведенборг, обливаясь потом, как лошадь, настрочит пару миллионов слов, после прочтения которых у читателя на всю жизнь пропадает охота улыбаться. Сам по себе это уже теологический поступок, правда, более безыскусный и, уж конечно, не менее бессмысленный, чем те миллионы слов, которые накатал Сведенборг.
Все это подводит меня к сюжету этого рассказа.
Возвращаясь однажды вечером домой из библиотеки, на сортировочной станции я повстречал чрезвычайно сложного и до самозабвения богословски настроенного человека.
– А знаешь ли ты, – прокричал он мне с двадцати метров, – что сегодня вечером наступит конец света?
– В котором часу? – проорал я в ответ.
– Точно не знаю, – сказал он, – но сегодня вечером.
Человек отряхнул с плеч грязь, налипшую, когда он выпрыгнул из вагона, и упал.
– Ты только что приехал? – спросил я.
– Да. Но в этом городе я родился двадцать семь лет назад, – сказал он. – Готов ли ты встретить конец света? – продолжал он, отряхивая пыль с брюк.
– Я готов ко всему, – ответствовал я. – А ты готов?
– Вот в том-то и дело, что нет. Совсем не готов.
И тут он упал.
– Ты знаешь, где больница «скорой помощи»? – спросил я. – Прямо за полицейским участком, на Бродвее, напротив Публичной библиотеки, но если не хочешь идти туда, можешь пойти в районную больницу. Она на той стороне бульвара Вентура, на Ферграундз, впрочем, ты, наверное, и сам знаешь, где это. Я живу по пути в районную больницу и могу проводить тебя до своего дома. Может, тебя кто-нибудь подвезет.