Горячая волна крови прилила к ее лицу.
Они оба молчали и стояли друг против друга. Карташев испытывал какое-то совершенно особенное опьянение.
- Как хотите, сестра, но с таким лицом не поверяют и не принимают поверяемых тайн, - лукаво произнес брат Аглаиды Васильевны.
Мать сама давно заметила что-то особенное и теперь громко и строго позвала сына:
- Тёма, мне надо с тобой поговорить.
Карташев в последний раз посмотрел на Корневу. Все вихрем закружилось перед ним, и, не помня себя, он прошептал:
- Да, я люблю вас и теперь!
Взволнованный подошел он к матери.
Карташева встала и недовольно сказала сыну:
- Ты мог бы и раньше переговорить с посторонними (на этом слове она сделала особое ударение), а последние минуты можно, кажется, и с матерью побыть... Пойдем со мной.
Сын пошел рядом с нею. Они ходили по платформе, ему что-то говорила мать, но он ничего не слышал, ничего не видел, или, лучше сказать - видел, слышал и чувствовал только одну Корневу, ее голубенькое в мелких клетках платье, ее жгучие глаза. По временам от избытка чувства он поднимал голову, смотрел в ясное небо, вдыхал в себя нежный аромат начинающегося вечера, влюбленными глазами следил за проходившей по временам Корневой, и все это было так ярко, так сильно, так свежо, так не похоже на то настроение, которого желала и требовала мать от уезжавшего в первый раз от нее сына.
- Ты на прощанье стал совершенно невозможным человеком. Ты ничего не слушаешь, что я тебе говорю. Скажи, пожалуйста, что она с тобой сделала?!
- Ничего не сделала, - угрюмо ответил Карташев.
- Ты пьян?!
- Ну, вот и пьян, - растерянно сказал Карташев.
Аглаида Васильевна, как ужаленная, отошла от сына. Она была потрясена. Она всю себя отдала детям, она делила с ними их радости и горе, она только и жила ими, волнуясь, страдая, переживая с ними все до последней мелочи. Сколько горя, сколько муки перенесла она, работая над сыном. И что ж? Когда она считала, что работа ее почти окончена, что вложенное прочно и надежно, что же видит она? Что первая подвернувшаяся пустая девчонка и кутилы товарищи сразу делают с ее сыном так же, как и она, все, что хотят. Уверенная в себе, она точно потеряла вдруг почву. Слезы подступили к ее глазам.
"Я, кажется, делаю крупную ошибку, - я рано, слишком рано отпускаю его на волю", - подумала она.
А Карташев, отойдя от матери, со страхом думал о том, чтобы скорее был звонок - поскорее уехать. Он боялся, что мать вдруг возьмет и оставит его. Он вдруг как-то сразу почувствовал весь гнет опеки матери, и ему казалось, что больше переносить этой опеки он не мог бы. Даже Корнева, если б он остался, не утешила бы его. Напротив, ради нее он хотел бы еще скорее уехать. Это признание, которое так неожиданно вырвалось, которое так сладко обожгло его, начинало уже вызывать в нем и к ней и к себе какое-то неприятное чувство сознания, что они оба точно украли что-то такое, что уж ни ей, ни ему не принадлежит. Карташев вслед за другими угрюмо подошел к кассе и лихорадочно ждал своей очереди. Но вот и билет в руках. Сдан и багаж. Уж везут его сундук на тележке.
Сомнения больше нет: он едет!
Через несколько минут все это уж будет назади. Перед ним жизнь, свет, бесконечный простор!
Он тревожно искал глазами мать.
Взгляд его упал на ее одинокую затертую фигурку. Она стояла, облокотившись о решетку, ничего перед собою не видя; слезы одна за другой капали по ее щекам. А у нее что впереди?!
Карташев стремительно бросился к ней.
- Мама! Милая мама... дорогая моя мама...
Слезы душат его, он целует ее голову, лицо, руки, а мать отворачивается и наконец вся любящая - рыдает на груди своего сына. Все стараются не замечать этой бурной сцены между сыном и матерью, всегда такой сдержанной. Аглаида Васильевна уже вытирает слезы; Карташев старается незаметно вытереть свои. Слабый, как стон, уже несется удар первого звонка, и уже раздается голос кондуктора:
- Кто едет, пожалуйте в вагоны.
Толпа валит в вагоны.
- Сюда, сюда! - кричит Долба.
Нагруженная, за ним бежит подвыпившая компания, бурно врывается в вагон, и из открытых окон вагона уже несется звонкое и веселое "ура!".
Жандарм спешит к вагону и, столкнувшись в дверях с Шацким, набрасывается на него:
- Господин, кричать нельзя!
- Мой друг, - отвечает ему снисходительно Шацкий, - ты не ошибешься, если будешь говорить мне: ваша светлость!
Фигура и слова Шацкого производят на жандарма такое ошеломляющее впечатление, что тот молча, заглянув в вагон, уходит. Встревоженные лица родных успокаиваются, и чрез несколько мгновений отъезжающие опять возле своих родных и над ними острят.
- Вот отлично бы было, - говорит Наташа, - если бы жандарм арестовал вас всех вдруг.
- Что ж, остались бы, - говорит Корнев, - что до меня, я бы был рад.
Он вызывающе смотрит на Наташу, и оба краснеют.
- Смотрите, смотрите, - кричит Маня Корнева, - Вася краснеет! первый раз в жизни вижу... ха-ха!
Все смеются.
- Деточки мои милые, какие ж вы все молоденькие, да худые, да как же мне вас всех жалко! - И старушка Корнева, рыдая, трясет головой, уткнувшись в платок.
- Маменька, оставьте, - тихо успокаивает дочь, - смотрят все.
- Ну и пусть смотрят, - горячо не выдерживает Корнев, - не ругается ж она!
- Голубчик ты мой ласковый, - бросается ему на шею мать.
- Ну, мама, ну... бог с вами: какой я ласковый, - грубиянил я вам немало.
Второй звонок замирает тоскливо.
Начинается быстрое, лихорадочное прощанье. Аглаида Васильевна крестит, целует сына, смотрит на него, опять крестит, захватывает воздух, крестит себя, опять сына, опять целует и опять смотрит и смотрит в самую глубину его глаз.
- Мама, мама... милая... дорогая, - как маленькую, ласкает и целует ее сын и тоже заглядывает ей в глаза, а она серьезна, в лице тревога и в то же время крепкая сила в глазах, но точно не видит она уж в это мгновение никого пред собой и так хочет увидеть. Она судорожно, нерешительно и бесконечно нежно еще и еще раз гладит рукой по щеке сына и растерянно все смотрит ему в глаза.
У Карташева мелькает в лице какой-то испуг. Аглаида Васильевна точно приходит в себя и уже своим обычным голосом ласково и твердо говорит сыну:
- Довольно... я довольна: ты любишь... Бог не оставит тебя... Иди, иди, садись...
Вот они все уж в окнах вагона и опять точно забыли, что чрез минуту-другую тронется поезд.
В толпе провожающих быстро мелькает цилиндр Дарсье.
- Дарсье, Дарсье!
Все, возбужденные, высовываются из окон.
- Едешь?!
- Еду, но без разрешения: сорок рублей всего в кармане!
- Уррра... а-а-а!!! - залпом вылетает из всех окон вагона.
Жандарм опять спешит с другого конца.
- А багаж?
- Ничего!
- У-ррр-а-а-а!
- О-ой! - завывает от восторга Корнев.
Дарсье влетает в вагон, и на мгновенье все лица исчезают в окнах.
Слышны оттуда полупьяные веселые крики и возгласы:
- Кар! Кар!
- Француз!
- Ворона!
- А это видел? - вытаскивает Ларио бутылку водки и колбасу.
- Урра-а-а!
- Господа!! - кричит жандарм.
Все опять бросаются к окнам.
- Виноват!! Никогда больше не буду!! - кричит ему из окна Корнев и корчит такую идиотскую рожу, что все, и отъезжающие и остающиеся, хохочут.
Третий звонок, и все сразу стихают. И отъезжающие и остающиеся впиваются друг в друга глазами, точно желая сильнее запечатлеть милые, близкие сердцу образы. Тихо трогаются вагоны и один за другим все быстрее катятся и проходят пред глазами провожатых.
- Лови, - бросает Ларио огрызок колбасы в лицо жандарма, мимо которого проносится теперь их вагон, и, как бы помогая жандарму в его недоумении, что ему делать, кричит из окна, разводя руками: - Э, э, э...
А там, на платформе, стоят и всё смотрят вслед исчезающему поезду. Уж только площадка последнего вагона виднеется. И ее уже нет, и весь поезд скрылся за закруглением в садах, окружающих город. Только белое облако пара не успело еще расплыться в неподвижном, горящем всеми переливами огней, тихом закате.