Это был худенький студент, в грязном потертом вицмундире, на плечах и спине которого была масса перхоти, волосы на голове торчали черной копной, косые черные глаза смотрели болезненно и твердо. Черная бородка пушком окаймляла маленькое хорошенькое лицо, но, несмотря на бородку и мундир, это был все тот же маленький друг его - Карташева, друг, которого он когда-то...
- Иванов! - вырвалось из груди Карташева и сейчас же заменилось сознанием и прошлого, и отчужденности своей здесь, в этой кухмистерской.
Иванов внимательно, спокойно всмотрелся в Карташева, как во что-то, ради чего должен оторваться хоть на мгновенье от своего главного, что теперь поглощало все его помыслы...
- А-а, Карташев...
Это было сказано так, что Карташев почувствовал, что перед ним стоит чужой человек. Одна страстная мысль овладела им в это мгновенье: прочь, скорее прочь отсюда.
- Кончил? - спросил его между тем Иванов.
Кончил, конечно, гимназию...
- Да, кончил, - сухо, испуганно ответил Карташев.
- Куда же? В путей сообщения? - рассеянно спросил Иванов.
Карташев сдвинул брови.
- Хотел, но струсил, - вызывающе ответил он.
- Что же так?
К Иванову один за другим подходили, здоровались и незаметно увели его в другую комнату.
Карташев торопливо одевался.
Корнев молча, уже одевшись, наблюдал его и грыз ногти.
- Ко мне пойдешь? - спросил Корнев.
- Нет, домой, - ответил, не смотря на него, Карташев и, торопя взятого извозчика, с тяжелым чувством поехал прочь от негостеприимных мест Выборгской стороны.
IX
На вступительном экзамене Корнев провалился на латыни. Тем не менее, судя по предыдущим годам, была надежда, что в академию его все-таки примут.
Неудача подействовала на него самым подавляющим образом. Удачу, неудачу он не признавал.
- Неудачник, - рассуждал он, - это чушь. Есть способности - выбьется человек из всякой мерзости, а нет - значит, чего-нибудь не хватает.
Чего у него не хватало?
Он попробовал развлечься Петербургом, но громадный и чужой Петербург давил и его, как Карташева, внося еще больший разлад в его душевный мир.
Где действительно истина? В этой ли кипучей жизни или в том духовном стремлении к чему-то высшему, чем жил когда-то он и весь кружок его, чем живет большинство тех, которых он видит теперь вокруг себя на Выборгской? Но тогда - отчего в этих кружках почти нет студентов старших курсов? Это как бы подтверждало его мысль, что он уже успел пережить то, что переживается кружком кухмистерской. Но в то же время он чувствовал, что знает о них не все и от него как будто что-то скрывалось.
Таинственная обстановка, которая окружала Иванова, была для него неясна, и он усиленно грыз ногти и думал, думал. Думал, в сомневался, и становился в тупик, кто же он, наконец: практик, идеалист или просто-напросто жалкая, богом обиженная посредственность? Он был уверен, что после экзаменов на него так и смотрели все его новые сотоварищи.
- Ну и черт с тобой! - говорил он сам себе.
Он не хотел сам себя знать, и тем обиднее было, когда в голову лезли разные, в сущности, нелепые, унизительные, даже с его точки зрения, мысли. Он знал их и сам возвращался к ним.
Одна из таких мыслей была о его некрасивой физиономии и о том, можно ли нравиться с такой физиономией женщинам.
Он ходил по улицам, поглощенный своими больными вопросами, и в то же время часто, всматриваясь в лица прохожих, тоскливо думал: "Даже эта рожа лучше моей". Иногда он заглядывал в свое маленькое кривое зеркальце и возмущенно говорил себе:
- Господи, да чтоб с этакой рожей надеяться нравиться, надо быть просто идиотом!
Сомнительным для него было только отношение к нему одной Наташи Карташевой. Как ни отбрасывал он все то, что могло быть отнесено к области его собственной фантазии, все-таки в их отношениях оставались такие мгновения, которые, при всем старании опровергнуть, он должен был истолковать в свою пользу. Но и тогда Корнев возмущенно говорил себе:
- Совершенно непонятное явление, просто один из тех болезненных, капризных моментов, когда именно безобразное лицо может как будто нравиться.
И он задумчиво смотрел в окно.
Там, за окном, день подходил к концу, последние лучи играли в туманном воздухе на далеком куполе Исаакия. Было пусто и в этом уходящем дне, и в комнатке. Какая-то далекая, тихая грусть щемила сердце. Там, далеко, в этом большом городе, словно тонет в тумане, словно замирает размашистая, грандиозная жизнь дня, чтоб с огнями вечера опять вспыхнуть с новой силой в разных театрах, собраниях... Там, в той жизни, какая нужна сила, какая мощь, чтобы выплыть на ее поверхность? Там Карташев, Шацкий уже готовы вот-вот броситься в этот водоворот - и не боятся... а он одинаково робкий и чтобы вместе с ними броситься в этот кипучий поток, и чтобы примкнуть ближе к кружку Иванова... А жить так хочется, и так болит сердце от этой пустоты, от сознания своего бессилия, ничтожества... Улетел бы в эту даль, туда, в позолоту лучей догорающего дня, которые точно неумолчно говорят о чем-то душе, будят и зовут ее из тоскливой пустоты удручающих мыслей о своем бессилии... И такая вся жизнь! - пустая, скучная, бессильная, раболепная перед каждым нелепым случаем, трусливая пред каждым столкновением, унылая, всегда только грубо ремесленная.
Корнев не заметил, как тихо отворилась дверь и вплыла Аннушка.
Он пришел в себя, когда громадная Аннушка, обхватив его своими объятиями сзади, произнесла вдруг:
- И что он это все думает?
- Убирайтесь вон!!
- Господи! - только успела вскрикнуть Аннушка и скрылась из комнаты.
Корнев не мог прийти в себя от неожиданности и возмущения. Еще только недоставало именно Аннушки! Вот достойная его компания...
Но прошло некоторое время, и Корнев стал думать иначе. Он поймал самого себя на высокомерии и, остановившись, задал себе вопрос: "А почему и недостойна она меня? Что я за цаца такал и куда постоянно лезу с суконным рылом? Да, может быть, она, простая, в тысячу раз лучше меня, ломаного, искалеченного, меня, для которого мое дурацкое знание и мой жалкий самосознающий ум только источники вечного унижения? Да, наконец, ну что такое в самом деле Аннушка? Простой, добрый человек, как умеет выражающий свои чувства".
Корнев постучал кулаком в стену.
Когда вошла Аннушка, он ласково сказал:
- Самовар дайте, пожалуйста.
- Ишь как напугал, - весело ответила Аннушка.
Корневу было приятно, что она не поставила ему в вину его резкость.
Когда Аннушка приносила ему поднос с посудой и затем самовар, он хотел быть с ней ласковым, хотел что-нибудь сказать, но не решился, и только, когда та принялась приготовлять ему постель, он, проходя мимо и слегка хлопнув ее по широкой спине, проговорил:
- Ишь здоровая...
В ответ на это Аннушка, почувствовав, что ветер подул с другой стороны, ответила важно:
- Не балуй.
- Вот как, - фыркнул себе под нос Корнев.
Настал длинный, скучный вечер. Корнев напился чаю, принялся опять было читать, но не читалось; вспомнил о том, что, может быть, придется уехать, прогнал эту мысль и все остальные, которые по ассоциации идей поползли было в голову, и стал ходить по комнате, желая жить и думать только о настоящем. Это настоящее воплощалось в этот вечер в громадной Аннушке. Ее тяжелые шаги, глухо раздававшиеся там где-то в лабиринте темных коридорчиков, раздражали нервы Корнева. Он останавливался, прислушивался и опять ходил. Иногда он точно просыпался вдруг, его охватывало какое-то омерзение, и он быстро садился за книгу. Но опять вставал и опять начинал нервно, тревожно шагать.
Мысль о возможном сближении с Аннушкой охватывала его все сильнее больной истомой. Чувствовалось какое-то унижение в этом, но этого ему и хотелось сегодня. Он ложился на кровать, его грудь тяжело подымалась, кровь, как расплавленная, переливалась в жилах и молотом била в голову. Было уже двенадцать часов ночи. Корнев разделся и потушил лампу. Давно все стихло...
Но вот, чу! точно пол скрипнул... точно тени задвигались по комнате, словно паутина опутала лицо и мысли... Весь охваченный, Корнев протянул руку и наткнулся на голую громадную руку наклонившейся к нему Аннушки...