А Мауди было уже не узнать. Она говорила взахлеб и рассказывала о вещах, связь которых была для него более чем туманна. Ни на один из своих вопросов он не получил ответа. А ему сейчас хотелось близости. Единственную фразу из всего этого дикого, как ему казалось, сумбура он сумел удержать в памяти: Всякий ангел ужасен, — говорила она, повторяя вновь и вновь. Нет, даже не говорила, а выпевала. Ее речь была пением.
Около четырех утра, когда обе головы уже поостыли, Эдуард Флоре попытался достичь сексуальной близости. Ему не требовалось ее согласия. Она была в его распоряжении, даже просить не приходилось: она делала все, чего он желал. Эрекции не получилось. Вышло одно унижение.
— Я мог бы тебе сейчас шею свернуть. Каково бы пришлось. Я мог бы душить твое узкое горло до тех пор, пока не умрешь. Должно быть, это будет длиться долго. Не меньше получаса. Ну как? Каково это будет? Нет, Эмили. Нет, нет, Эмили. Нет, нет, нет.
Мауди мерзла. Она лежала на прогнившем ложе, с головой укрывшись одеялом, и молчала.
~~~
В колоннаде Св. Урсулы в третий день от Рождества укрылась фигурка молодой, странно одетой женщины. На ней были старомодная синяя шляпка, нечто вроде дамского котелка, и долгополое, столь же старомодное, манто из каракуля. Она кого-то ждала, мечтательно вглядываясь в утренний снегопад: теплый ветер ночью обессилел, и зима утвердилась окончательно. Взгляд из-под тяжелых век скользил по площади Двух лун, и женщина была, возможно, единственным человеком, который видел, что города больше нет, во всяком случае знакомого ей города.
Там, где некогда было кафе «Грау», взирали на снежное утро узкие окна канцелярского магазина Даута, заасфальтированные улицы распались на гравийные дорожки, и на обычно такой оживленной Маттейштрассе, которая именовалась теперь Кернштосштрассе, расположились кокетливые садики, обнесенные чугунной решеткой. Пошатнувшиеся под напором ветра деревянные столбы стояли вдоль такой шумной когда-то транспортной магистрали, и провода между фарфоровыми изоляторами приплясывали на все лады. Магазины, дворики и колодцы виднелись там, где их никогда не было. Солидное строение с четырехскатной крышей и лоджией в стиле классицизма врезалось в Симонштрассе. Проход стал невозможен. Возле Св. Урсулы, где раньше находилась гладкофасадная коробка с разными офисами, стоял, нависая массивной кровлей над главной площадью, магазин готового платья Штарка, площадь называлась уже Рейхсплатц. Улочки и улицы, по которым прежде можно было ездить или по крайней мере проходить насквозь, больше не существовали или подчинялись какой-то иной градостроительной идее. Городской рождественской иллюминации не было как таковой, вереницы витрин свелись к трем-четырем освещенным окнам. На стене одного из домов красовалась большая эмалированная вывеска, рекламирующая стиральное средство ИМИ, которого уже не было в природе. За тонким стеклом какой-то витрины сиял черным лаком велосипед, он продавался по уморительно дешевой цене — 116 шиллингов.
Но самым необычным в то рождественское утро рождественских праздников была неслыханная в Якобсроте тишина. И дело не в том, что снежинки глушили шум. Его уже просто не было. Не было слышно даже отдаленного треска мотоцикла. И когда вдруг на Рейхсплац послышался звук мотора, то это был белый, как яйцо, «адлер-трумпф-юниор» 1936 года выпуска. Рейнская долина была переименована в Рейнгау, а перед галантерейной лавкой Ауфмелька, где должен был находиться ресторан Гуэрри, стояла серо-черная толпа мужчин и парней — очередь за пайкой трубочного и жевательного табака.
Подул холодный ветер, и снежинки полетели в лицо женщине. Эстер Ромбах попыталась укрыться за колонной, она надвинула синюю шляпку на самый лоб и предпочла грезить тем самым Якобсротом, каким его в конце тридцатых годов видел мальчик, на поиски которого она отправилась; мальчика звали Энгельберт Квайдт. Эстер стала поразительно красивой женщиной, ее глаза выражали прекрасную зрелость и томление. В них уже не было той ослепляющей тоски по душе-близнецу, которая впервые охватила ее, когда Мауди протянула ей на чердаке Красной виллы чудесную загадочную фотографию.
И Эстер жила этой тоской, как ни одна женщина ее возраста или из ее окружения. Это должен был понять Франк, молодой доцент, знаток вавилонских и арамейских древностей, которого она ждала сейчас. Во время лекций он безумно влюбился в свою студентку, носившую всегда темное и старомодное платье и употреблявшую кошерную пищу. На вечеринке в венской квартире Эстер по случаю праздника, именуемого Ханука, когда зажгли семисвечник, танцевали и пели, они стали как бы четой влюбленных. А теперь он первый раз приехал сюда, горя желанием увидеть, так сказать, ее корни, места ее детства и то, что сделало ее такой, какая она есть.