В пути была еще одна оскорбленная душа — приземистая женщина в колоколообразном рабочем халате до пят. Таня Нагг. Из книжного магазина на улице Св. Варфоломея. Та самая дама, у которой Амброс Бауэрмайстер когда-то набрал уйму книг, даже не подумав расплатиться.
Не фантазия сводит людей. Здесь срабатывает неподзаконность жизни. И эта неподвластная законам жизнь намного изощреннее в своих фантазиях, нежели человеческая изобретательность.
Таня Нагг, поседевшая от зависти к жизненным удачам других, прогуливалась по набережной, двигаясь в сторону города. Ей почудилось, что из мягко плещущих прибрежных вод вздымается Колосс Родосский. Она вскрикнула. И этот крик мгновенно остудил теплую ванну. Так показалось Эгмонту Ниггу.
В ту же самую ночь их связали узы любви. Нигг проклинал свои тридцать пять писем, и с утра пораньше уже подкарауливал у почтового ящика курьера. Письма удалось вовремя перехватить.
Словно подростки, они болтали ночи напролет, и, как у подростков, у них пускались вскачь сердца, когда ладони сцеплялись пальцами. Целлюлозно-бледное лицо Тани Нагг за несколько месяцев налилось прямо-таки мальчишеским румянцем, а сутуловатая фигура вдруг приобрела строго вертикальную стать. У нее не было тайн от Эгмонта. Она рассказала ему повесть всей своей жизни. Печальной жизни. Полной упущений, полной нерешительных шагов и желаний. Не ее, чужих желаний — матери, мужа, желаний детей, желаний соседей. Она ведь родом из Граца, а в Граце каждый отец — мучитель своих детей.
Порой создавалось впечатление, что они состязаются в описании перенесенных страданий. В их речах было что-то от милого жеманства первой любви. И притом первой любви пятидесятилетних. Во всяком случае, они были счастливы и уже ни минуты не могли прожить друг без друга. Шествуя под ручку и показываясь на людях, они как нельзя лучше соответствовали клише интеллектуальной четы. Он весь в черном и в массивных очках. Она — вся в черном и в массивных очках. Так как к двухмесячному юбилею их совместной жизни Эгмонт преподнес Тане точную копию своих очков. Такими их видели в городских кафе, где они беседовали о литературе, например, подобным образом:
— А Достоевский, Эгмонт?
— Великолепно!
— Вот именно.
— Надо бы только его подсократить.
— Да!
— На самом деле надо сократить у него все.
— Неужели?
— Прежде всего романы.
— Ах, какая прелесть говорить с тобой о литературе.
— Пора прополоть всю мировую литературу.
— О, как я люблю тебя за твой радикализм! Ну-ка целуй!
— Сперва ты.
— Я просто схожу с ума.
— Ах, малютка! Если бы я мог себя выразить в слове.
— Ты бы разил наповал. Разве не так?
Отныне они были неразлучны, и он просветил ее насчет искусства и литературы. Сама она еще девочкой обладала особым чувством слова, даром слова. И одним из многих ее желаний было желание стать литературным критиком. И вот он исполнил это желание. Он сделал ее своей помощницей в литературных делах. И теперь они вместе работали над заметками, размышлениями и комментариями, посвященными культурной жизни долины, и печатали их за подписью Ниггнагг.
Престарелый издатель Хансмариус Зот сидел в своем стеклянном домике, наслаждаясь круговым обзором ландшафта: от ледяных зубцов Кура и зарейнских далей до немецкого побережья Боденского озера. Когда его нос, напоминавший поваленную башню, пересекся с маяком у берегов Линдау, старика охватила тоска по дальним странствиям. Тоска по смерти. Одному из своих двенадцати сыновей (он называл их «мои двенадцать апостолов») он велел доставить подзорную трубу «Хабихт АТ 80», которую ему когда-то любезно преподнесла фирма «Сваровски» для более широкого охвата плюрализма мнений. Он прильнул к окуляру и уставился было на сверкающего в лучах августовского солнца льва у входа в гавань Линдау. И тут взор его помутился, и он начал проклинать вышеназванную фирму, подсудобившую ему какую-то дешевку с линзами, которые не прослужили и пяти лет. На самом же деле взгляд был затуманен слезой. Львиный монумент навел на мысли о собственной монументальности, и издатель газеты «Тат» и впрямь ощутил себя старым львом, возлежащим в ожидании смертного часа.