Когда Амброс впервые увидел несчастное лицо отца, чего раньше и вообразить было невозможно, он не смог удержаться от смеха: такой смех непроизвольно вырывается при виде лица, искаженного сильнейшей болью, потому что знакомые черты становятся такими странными и чужими. После его охватили ярость и сострадание одновременно.
— А о маме ты вообще не думаешь? Что, если бы ты умер раньше?
— Ну, это уж она бы пережила.
— Какой же ты себялюбивый! На самом деле ты никогда ее не любил. Твоя, с позволения сказать, любовь была просто сорокалетней привычкой. А теперь донимаешь своего Бога, потому что никто не стелит тебе чистое белье и не подает на стол. У тебя никогда не было ясного взгляда на жизнь. Ты жил с закрытыми глазами.
Такими упреками, переходящими в грубость, как правило, и кончались посещения больного. Но больше всего сына бесило то, что отец, по существу, никак от них не отбивался, напротив: чем яростнее костил его Амброс, тем нежнее становились жесты и речи отца.
Он уверял, что любил жену больше всего на свете, что нет для него ничего дороже его четверых детей, что он готов умереть за каждого. Амброс был уже сыт по горло, он врал, что должен-де торопиться домой, целовал маленькую голову отца и покидал глазное отделение с саднящей мыслью о том, что опять поступил с ним все же несправедливо. Может, Леопольд и впрямь был любящим мужем, а его недуг — честной скорбью. Но как только Амброс приступил к домашним делам и, решив разобраться со скудным наследством Гермины, открыл фанерованный сосной платяной шкаф и на него вдруг пахнуло еще не выдохшимся потом, пропитавшим ее нейлоновые и дралоновые вещи, снова накатила необоримая ярость. Бесил его справный лимонадник, как называли в сельской округе отца, который уже не один десяток лет держал склад с напитками.
— С каким удовольствием мама носила бы украшения! С каким удовольствием совершала бы путешествия! Вена. Павильон в стиле барокко. А ты, злодей, ни разу не обратил ее мечтания в железнодорожный билет! Жалкий вояжик в центральную Швейцарию к святому братцу Клаусу. Очень подходящий для тебя святой, поскольку бросил свою жену, на что у тебя никогда не хватало мужества. Уж эти твои лицемерные паломничества!
Когда, раздувая ноздри и бормоча свой гневный монолог, он укладывал одежду и обувь в пыльные бумажные пакеты с надписью «Фербандмюле Кур», в сознании вновь забрезжил смертный лик Гермины. Все братья и сестры, не сговариваясь, сходились в одном и том же ощущении, когда смотрели на окаменевшее лицо в морге онкологического отделения: перед ними лежала совершенно незнакомая женщина.
Амброс оставил в покое бумажные пакеты, закурил и взглянул на третьесортное изображение Назарянина над кроватью родителей. Святое семейство. Пожелтевший и покоробленный от света и влажности эстамп под стеклом в коричневой лакированной раме. И молодому человеку стало так грустно, что слезы на глаза навернулись.
Мама, ты сама виновата. Ты только и умела все сносить и проглатывать. Почему ты попросту не порвала с ним? Я бы спер у старика счет, сплавал бы к заморским берегам. Причем первым классом. У скопидомов деньги надо отнимать. Ты была глуповата. Теперь я понимаю, почему мы так ужасались, глядя на тебя в последний раз. Лживости как не бывало. А твое лицо заплыло жиром и расползлось от многолетней лжи.
Не успел он добормотать свою мысль до конца, как его перебила нечистая совесть и попридержала разогнавшуюся обвинительную речь. Позволительно ли так говорить о родителях? Разве они не хотели как лучше? Ведь это же старое поколение, для которого деньги, разговоры и Господь Бог дороже всего на свете. В конце концов его одолели сомнения: кто же все-таки виноват больше в несчастье этого супружества и разобщенности всех ближайших родственников? Гермина? Леопольд? Или же сами дети? Но вскоре он вновь начал выкладывать аргумент за аргументом на стол, ломившийся от свидетельств обвинения.
Припомнил, как Термина, когда он тяжело влюбился в одну семнадцатилетнюю девицу и пытался покончить с собой в гараже, вдыхая выхлоп своего маленького мотоцикла, Термина лишь беспомощно смеялась над его горем. Вспомнилось, как однажды он украл в книжной лавке Штрауба увесистую, как кирпич, книгу по искусству, а Леопольд в присутствии продавца Цинсли наехал на сына не хуже кантонального полицейского, вместо того чтобы хвалить за увлечение фламандской живописью, а не битлами.