Но вынести окончательный приговор родительскому дому все же не удалось. Даже напрягая все свое воображение, он не мог прийти к ясному заключению и потому решил оставить в силе версию, по которой родители и вправду чужие и не способны завоевать дружбу собственных детей. После похорон Термины он ни разу не побывал на ее могиле, а с тех пор, как его перестали волновать пересуды местных моралистов, отступилась и нечистая совесть; он уже все реже навещал отца в Санкт-Галлене.
Но в глубине души Амброс Бауэрмайстер отдавал себе отчет в том, что, разлучившись с родителями, он лишился родного угла. К тому времени братьев и сестер разбросало по всей Швейцарии, они рассеялись и пропали, как потерянные счета. Но все-таки свой очаг, — дом с притворно приветливым и принаряженным фасадом — оставался родным. Может, именно это и есть родина, думал он, а счастье на самом деле — чужбина.
И он начал искать, сперва наугад, потом с самым тщательным расчетом антимир родительского дома, а стало быть, антипода гладкого бюргерского лика, который являет взору свои мерзейшие гримасы именно в тот момент, когда смеется. А смеется лишь при условии, что предварительно унизит шутника, оплатив его остроты.
В то ноябрьское утро, когда двадцатичетырехлетний Амброс Бауэрмайстер собрался привезти домой отца, он уже усвоил основные постулаты некоего анархического принципа, который позднее демонстрировал свою функцию на современниках, подвергая осмеянию все их существование. Он сбросил ярмо, коим дали захомутать себя родители и все, кого он когда-либо встречал. Он решил упразднить деньги как меру стоимости, правда лишь для себя. И, держа язык за зубами, вознамерился осуществить свое решение на деле.
Однажды вечером, когда он отправился в недолгий путь и приехал в Кур, так как не мог больше выносить необычной для их дома тишины, он зашел в кафе Мерца, сел за столик и сложил пополам десятифранковую купюру, а потом еще и еще раз. Он занимался этим до тех пор, пока бумажка не сморщилась до размеров ногтя. Бумажный ноготок он и выложил перед официанткой, изящной девушкой, с гладкой прической и оранжевыми и зелеными шашечками на блузе — тогда это были модные цвета. Малышка приглянулась ему, и он был не против того, чтобы дензнак исполнил свою функцию, но до этого не дошло. Она посмотрела на спрессованную в кубик бумажку. Затем — на Амброса. Потом на Амброса и на кубик.
— Это уж слишком! — громко возмутилась она и упорхнула.
Амброс и ахнуть не успел, как сам достопочтенный господин Мерц подскочил к его столику, ухватился мучнисто-белыми руками кондитера за край столешницы и, дыша неприязнью, едва не затуманил Амбросу стекла очков. Волей случая за столиком напротив оказался книготорговец Цинсли. Амброс видел его млеющее от услады лицо, видел, как засахаренный кончик языка слизывает ругательства кондитера, словно лакомясь пралине. На обратном пути он думал о двух вещах. О том, как яблоки грудей у девицы из кафе наливались гневом и вдруг созрели и почему деньги могут столь оскорбительным образом действовать на людей. С того самого вечера эта мысль не выходила у него из головы. Надо наставить сей мир на путь истинный, приучить обходиться без денег. Дать человеку возможность не платить и не быть при этом вором или парией.
Долина Рейна в тот осенний день 1969 года стелилась как выжатое после стирки полотно. Воздух был как промытое стекло, а гладкая спина горы Вилан, домашнего исполина всей округи, облачилась за ночь белым покрывалом.
Амброс стоял на перроне и ждал. Как всегда, с тех еще пор, когда он гимназистом изо дня в день мотался в Кур и обратно, дом он покинул, наспех одевшись, в самый последний момент, и теперь вот опять стоял здесь с заспанными детскими глазами и как-то неловко. Из-под отворотов брюк выглядывали разнозеленые носки. Светло-коричневый плащ застегнут наперекосяк, а левый уголок воротничка рубашки торчит наружу. Было холодно. Ветер наждачком брил щеки.
Он и сам не догадывался, что в эти минуты ожидания был готов к приключению, которое выпадает человеку лишь раз в жизни: озарение души внезапным наплывом какой-то святости. Сказочно прекрасное преображение всего своего существа и всех тех, с кем бы он ни соприкоснулся и о ком бы ни подумал. Даже от ландшафта, в который он углублялся, повеяло магией. То был поток света, захвативший его, может быть, на несколько недель, чтобы потом исчезнуть, подобно камням неведомой породы, которые, крутясь вокруг собственной оси, обречены вечно блуждать в мировом пространстве.
Все в Амбросе пело. Уже не час и не два, пело громко, и мощно, и страстно. Но всегда со смутным призвуком до сих пор необъяснимой тоски по жизни.