Ее ночи озарял круг света. Она страдала бессонницей. Болезнь желудка сказывалась на очертаниях рта. Сохранившая свою высокорослую стать — по состоянию организма она приближалась к шестидесятилетнему рубежу, — Марго выглядела так, что ей никто не дал бы и пятидесяти. Этим свойством природа наградила не только ее, но и Амрай, которой в девятнадцать лет приходилось показывать паспорт кассирам кинотеатров. Ее принимали за ребенка.
Да, Марго имела моложавый вид, но ощущала себя давно уже не в том возрасте, который можно было предположить, судя по наружности. Волосы, каштановый оттенок которых она постоянно поддерживала, бахромой окаймляли лоб и, гладко обтекая голову, стягивались на затылке большим бархатным кольцом. Глаза были в точности как у Амрай — цвета темной озерной воды, но губы — ярко очерчены, а вот нос выдавал принадлежность к латуровской породе, однако его крючковатость не искажала, а скорее обогащала рисунок лица. Что же касается телосложения, то его вполне можно назвать сухощавым, а костистые руки были всегда холодными. Парк означал для нее родину. Особенно его террасированная часть, примыкавшая к северной стороне дома. Там, у подножия виноградного холмика, который имел скорее чисто декоративное назначение, она выращивала розы. Южная часть парка оставалась в своей натуральной запущенности. Туда она больше не ходила, ни при каких обстоятельствах. Зато Мауди и Эстер устроили там sisters corner[12] — потаенное местечко в колючих и густосплетенных зарослях, откуда в летние дни возвращались в царапинах, измученные укусами клещей.
Она избегала общества, чтобы ненароком не обидеть кого-нибудь. Даже если говорить приходилось немного. Марго не боялась быть откровенной. Но и то немногое, что исходило из ее уст, задевало за живое. Для нее было сущей мукой видеть, как ее откровенность принимают за зловредность. Поэтому она уже не выходила. Разве что с семьей. Да и то редко.
Штифтера она читала в тусклом свете своих не знающих сна ночей. Еще в бытность ученицей интерната «Сакре-Кер» в Риденбурге, что на Рейне выше Боденского озера, ей довелось читать и возненавидеть его. В ту пору он был для нее синонимом скучищи. Какое-то время словечки штифтерский, штифтерятина и т. п. без конца шелестели под высокими сводами классной комнаты. «Не день, а сплошная штифтерятина». «Ты мне такого штифтера подложила!» «Тошно-то как, оштифтереть можно». После смерти Дитриха ей попал в руки покоробившийся, в зеленом кожаном переплете томик — «Пестрые камни», и, прочитав Предисловие, она вдруг заплакала, она вновь обрела способность плакать.
Она могла наизусть читать целые периоды текста. Стоило ей произнести первую фразу: «Мне уж пеняли за то, что я пишу лишь о малом, что герои мои — всегда люди обыкновенные», как все вокруг наполнялось музыкой. А дойдя до строки: «…так же как всякий человек — драгоценный дар для всех людей», она вынуждена была умолкнуть, у нее пресекался голос. В Сочельник одна-одинешенька она отправлялась на Мариенру и читала там «Горный хрусталь», как бы ни вела себя стихия: дождь ли хлестал, сыпал ли снег или буйствовал суховей. Она, для кого была небезразлична католическая традиция, которую Марго давно научилась ненавидеть и любить, по вечерам читала уже не Евангелие от Луки, а историю о таинственном эфемерном свечении, возникшем перед заблудившимися детьми Занной и Конрадом в звездной ночи. Она читала это Мауди, адресуясь к ней чаще, чем к Амрай, и говорила, что это вроде бы такое неброское повествование дает почувствовать чудо рождественской ночи куда более явственно, чем само Евангелие. Мауди не могла теоретически осмыслить сказанное. Но глаза ее просто светились, словно зажженные голосом бабушки. А Марго со своей стороны положила за правило разговаривать с внучкой как со взрослой. Когда они вместе трудились в саду; когда, сидя за массивным письменным столом, Марго разбирала пожелтевшие юридические документы, а Мауди, притулившись рядом, разбиралась с домашним заданием; когда приходилось гладить белье и они вдвоем укладывали его в стопки и когда по завершении работы Марго погружалась в размышления и философски замечала: