Если бы энергии этого маленького, русокудрого, узколицего человека с пухлыми губами, прямым носом и стремительно подвижными синими глазами, — если бы его энергии можно было дать музыкальное выражение, она зазвучала бы как последние такты увертюры к «Фигаро» Моцарта. Начиная с 250-го такта, когда ноты как бы сами собой катапультируются в космос с почти неуследимой быстротой и с таким расточительным блеском, подобия которому он так и не находит. Если когда-нибудь хоть один-единственный сигнал из нашей Солнечной системы долетит до какой-либо другой, это будет не прорыв миллиардов радиоволн нашего времени, поглощаемых неведомо где в своем бесцельном блуждании. И не воспаляющие мозг мысли несчастного влюбленного будут этим сигналом. Не мысли святых и убийц. Не детские мысли. Это будут последние такты музыкального шедевра Моцарта.
Поезд, проделавший канительный путь из Милана, вырос как из-под земли. Колеса с душераздирающим визгом скользили по рельсам. Когда он наконец остановился, Амброс и в этот раз подгадал так, чтобы дверь вагона открылась прямо у него перед носом. Перрон был усыпан школьниками и школьницами, видимо одноклассниками, в бриджах и с рюкзаками. Пахло неумытостью и время от времени — жевательной резинкой. Группа взрослых туристов, пестревшая шерстяными рубашками в красно-белую клетку, в фетровых шляпах, облепленных жестяными значками, в поте лица своего перебиралась с соседнего перрона, откуда уползала в сторону Ретийских Альп ярко-красная узкоколейка. Погода была самая походная.
Амброс втиснулся в толпу любителей скалолазания и зацепился за какой-то рог, оказавшийся набалдашником трости одного охотничка с топорным лицом, из дупла которого неслись топорно сколоченные ругательства. Амброс пробился в вагон, открыл дверь первого же купе, где сидели трое куривших мужчин, судя по чертам лица и безупречным проборам — самые что ни на есть итальянцы. По крайней мере, за таковых он их принял. Очки у него запотели, он захлопнул дверь, протер очки и заглянул в следующее купе, которое занимал неоглядно тучный человек в очках, рывшийся в ворохе листов «Тагблатта». Амброс успел уловить взглядом строку заголовка: «Мочепитие — гарантия стройности?»
Он двинулся дальше и вскоре убедился, что весь поезд переполнен, поэтому он направился в вагон первого класса в надежде найти купе посвободнее. И пока он пробирался по коридорам вагона, в нос ударял запах дешевого мыла и уцененного крема «После бритья». Пахло питралоновыми мужчинами и женскими волосами, склеенными лаком «Велла». Пассажиры, бессильно шмякнувшись на мягкие сиденья, пустоглазо и грустно склоняли головы над полосами «Тагблатта», книгами, деловыми папками, школьными тетрадями. Кто-то спал с плотно сжатыми губами или провалившимися уголками рта. Кто-то бесцветными маслянистыми глазами приникал к прозрачному пятачку на запотевшем стекле окна. И хотя Амброс нисколько не отличался от этих людей — он тоже благоухал дешевым мылом, — в глубине души своей, отрицающей всякий авторитет, он чувствовал себя чужим среди них.
И снова неотвязные мысли о власти денег. А она и сгубила людей. Сломала им хребты. Нет, никогда не хотел он быть подобным им. Куда ни глянь, всюду одни Леопольды, молодые и старые Гермины. Никогда. Никто не будет больше помыкать им. И распоряжаться отпущенным ему временем жизни. Если бы ему удалось отныне и до самой смерти стать полновластным господином своего жизненного срока, удалась бы и жизнь.
Он не довел мысль до конца, так как явственно представил себе бесслезно плачущего отца. Ведь это отец и как раз теперь распоряжается его временем, используя шантажирующие возможности слепоты и тем самым стремясь привязать к себе сына. Амброс закурил, и после первой глубокой затяжки образ Леопольда рассеялся.
Амброс поспешил дальше, к вагону-ресторану, разделявшему вагоны первого и второго класса.
— Бедняжка Йылмаз! — услышал он Мимоходом чей-то бас, восклицание сопровождалось сокрушенным вздохом.
— Господи, как он, наверное, похудел! — вторил детский голос.
Участь турецкого гастарбайтера Эркема Йылмаза — в те недели это имя было на устах у всех от мала до велика — стала настоящей сенсацией. «Тагблатт» и «Фатерланд» все еще считали эту тему самой приоритетной. Передовые статьи типа: «Йылмаз — конец гуманитарной эпохи?» или: «Дело Йылмаза. Что позволяет себе кантональная полиция?» — не давали остыть накалу страстей. Суть в том, что восемнадцатилетний асфальтировщик из Каппадокии в ночь на 1 августа, то есть в праздник Клятвенного союза швейцарцев, был арестован и заключен в общинную каталажку Майенфельда. В нетрезвом, должно быть, состоянии он оплевал вахмистра Беата Броши и тем самым нанес оскорбление всей Швейцарской Конфедерации, да еще в столь торжественный день. Об этом и говорить бы не стоило, если бы на следующее утро вахмистр не отбыл в свой двухнедельный отпуск, а на радостях забыл освободить из-под стражи Йылмаза. Тот сидел, позабытый всем белым светом. Каталажка находится примерно в трех километрах от участка, занимая бездействующий бункер. Йылмазу пришлось шестнадцать отмеченных царапинами на стене дней провести в подземелье, пока вахмистр с загорелым лицом не вернулся из отпуска, между прочим как раз из Каппадокии, и пока у него не прояснилась память. Турок чудом выжил, возможно потому, что начал пить собственную мочу. («Насколько питательна наша моча?» — ответ на этот вопрос давало другое популярно-медицинское наблюдение на страницах «Тагблатта».) Однако от бедолаги за более чем двухнедельный срок, когда Беат Броши занимался изучением турецкого фольклора, осталось не более сорока двух килограммов прежнего Йылмаза.