Светлана Нергина
Ступени к Храму
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Мало на свете воронов, да еще бы меньше было, если б все птичники только голубей любили…
Птичница
Солнышко, уже почти скрывшееся за шпилем небольшой часовенки, выплетало затейливые кружева последними теплыми лучами. Пылинки плясали в потоках света, на усталую землю оседала щекочущая ноздри пыль, длинные контрастные тени рассекали предзакатное марево. На деревню опускался душный летний вечер.
Марья шла неспешно вдоль пыльной дороги к колодцу. Старые руки заботливо держали ведро, уже плохо видящие глаза любовались закатом. А внутри горькими до сладости каплями прибывало то старое, но не забытое еще чувство: придет.
Не дойдя пятнадцати шагов до колодца, Марья приметила фигурку девушки. Незнакомой. Тем страннее, что в деревне-то всего с полсотни жителей, все друг друга знают наперечет, а коль гости к кому завернули – так событие, вся деревня встречает.
А тут – незнакомка. На вид – дуреха на выданье, и без приданого. Но хороша: тонкий, как березка, стан, толстая коса до пояса, губы алые, сарафан красный без единой морщинки сидит. Стоит, пьет из пригоршни воду.
– Ты, девица, чья такая будешь?
– Я… да так, просто мимо иду… Мне в город надо, – отчаянно покраснев, уставившись в землю, пролепетала та.
– Да куда ж ты на ночь глядя собралась-то? Чай, до следующей деревни не один час пешком идти, до ночи не успеешь.
– Да ничего, я и в поле заночую. Я привычная, не впервой, – совсем тихо прошептала девушка, теребя тонкими пальцами деревянное колечко-оберег.
– В поле! Эк придумала! А разбойники? Иль думаешь, они тебя, молодую-красивую, пожалеют, стороной обойдут?
– Авось да и обойдут, – скорее угадала по шелесту губ, чем услышала, Марья; а глаза все так же в землю, и во всей фигуре, во всех жестах лишь одно желание – уйти поскорей отсюда, из этой деревни, от этой бабки, прекратить никчемный разговор.
– Чего на ночлег-то к кому не попросишься? – не отставала Марья, чувствуя: что-то в этой девушке не то. Что-то неправильно. – Чай, не звери какие, люди – пустим!
И тут она подняла глаза. Черные, как вороново крыло. Пронзительные до боли. Ведьмовские. И во взгляде горькая насмешка плещется.
Так три года назад на Марью смотрела умирающая волчица в лесу. Словно говорила: «Знаю, жалко тебе. И сердце разрывается. И вину свою как будто передо мной чувствуешь. Но не поможешь. Никогда и ни за что. Потому что я – волк, а ты – человек. Ты меня боишься и ненавидишь. Даже умирающую. Так чего ты здесь стоишь? Иди!»
Марья отвела глаза. «Как же тебя так в семнадцать-то лет угораздило? Как же ты еще здесь-то стоишь, а не в речку кинулась?»
Девушка усмехнулась и опустила голову. Дескать, вот видишь – а ты еще спрашивала, зачем не попрошусь.
– Пошли.
– Что?..
– Пошли, говорю, мой дом последний слева. У меня заночуешь. И глазами нечего сверкать. Сказала же – не звери.
Девушка знала, что значил ее взгляд. И помнила, как, пока она стояла, опустив голову, сердобольные крестьяне наперебой зазывали ее, красну девицу, на ночлег, а только стоило поднять глаза – и те же самые крестьяне, будто самого черта узрев, шарахались в стороны, осеняя себя крестным знамением. Хорошо хоть народ не кликали – ведьму жечь. Да молода больно – вот глазам своим и не верили. А поднимая голову, девушка ждала лишь одного: Марья так же отшатнется и прекратит задавать свои глупые надоедливые вопросы.
Не знала ведьма: волчицу бабка Марья выходила.
Пустое Марьино ведро так и осталось сиротливо стоять у колодца…
– Зря вы так на зверей. Они хорошие. Уж точно лучше, чем люди, – вдруг угрюмо промолвила девушка, переступив порог Марьиного дома.
– Но-но, ты сравнениями-то не разбрасывайся, потом жалеть будешь. Много ты в людях понимаешь? Мала еще…
Черные глаза вспыхнули злобно яростным светом, пламя отразилось в их бездонной глубине – и ведьма отвернулась. «А ты сама много понимаешь? Ты людские глаза видела, когда в них только два чувства: страх и ненависть; и только одно желание – убить?! Волки не станут убивать собаку только за то, что она – не волк…»
Марья пытливо заглянула девушке в лицо. В глаза. А в них – уверенность, насмешка, презрение и горечь, горечь, горечь… она отравленной коркой льда затянула всю душу, притупляя чувства, обостряя разум и заставляя инстинкт самосохранения держать руку на пульсе: выжить. Она росла, с каждым днем становясь все толще и толще, превращаясь в непробиваемую душевную броню, но оставила одну-единственную полынью… боль. Слава Хранящим!