Что это? Поверхностность? Непостоянство? Разбросанность? Может быть. Но в этом не было другого греха, куда более тяжкого, — лености духа. Наоборот, в этом была неутолимая жажда души, стремящейся охватить и впитать в себя все, из чего потом что-то когда-то получится. Это была работа впрок, для себя, рост «друзы».
Так я понимаю себя тех дней с вершин нашего и моего теперешнего времени.
Это была как бы смутная, если употребить астрономическую аналогию, психологическая туманность, из которой постепенно как-то и почему-то вырисовывалось и формировалось некое уже явно идейное ядро. Это — вопросы религии.
Как и почему так получилось — я, при всех своих аналитических усилиях, в точности сказать не могу. Очевидно, и здесь сказывались какие-то процессы кристаллизации.
Я уже говорил, что отец никак и никогда не натаскивал ни меня, ни моих сестер ни на какие «божественные» темы. Тем более ничего подобного я не видел от покойной мамы. И сначала, в раннем детстве, колокольный звон, церковная служба и зажженная по праздникам зеленая лампадка перед киотом с двумя иконами (голова Христа в терновом венце и фамильное, сделанное по специальному заказу изображение святых Александра и Александры) — все это, повторяю, сначала воспринималось как нечто обыденное, как деталь сложившегося быта! И я никак не могу понять ту странную для самого меня вспышку религиозной экзальтированности, которая захватила меня где-то около тринадцати-четырнадцати лет.
В Калуге была своя, особо чтимая часовня, почти круглосуточно открытая для моления и поклонения. И я на какое-то время стал постоянным и усердным ее посетителем, особенно, конечно, в пору экзаменов. Почему? — не знаю. Очевидно, сказались и прорвались какие-то биологические и психологические процессы возраста — почти неизбежные для него устремления к чему-то светлому, к высшему, к идеалу, не знаю. Или классические строки Державина, поразившие глубиной мое начавшее формироваться сознание:
Впрочем, может быть, и эти, действительно величественные, строки прошли бы мимо меня, если бы не одна случайная встреча с немного чудаковатой, но умной старухой пророческого склада, которая подняла их чуть ли не на предельную высоту человеческой мысли, и если бы не ее не по возрасту живые, даже горячие глаза и назидательный узловатый палец:
— Удивляйся, восхищайся и благоговей!
Это, может быть, и было толчком для той кратковременной вспышки религиозной экзальтации, которая охватила меня тогда на какое-то время. Потом так же сразу как началось, так и кончилось.
Вероятно, тут тоже сказались какие-то, уже новые кризисные моменты возраста, связанные с неизбежной и обязательной для внутреннего роста переоценкой ценностей.
Может быть, это было обостренное восприятие контрастностей жизни, так ранящих молодую душу и в то же время пробуждающих и обостряющих мысль. Ведь я близко, слишком близко видел оборотную сторону религии, ее фальшивую мишуру и внутреннюю ложь, и чувство совести и справедливости, неизменно тоже живущее в юных сердцах, не позволяло, видимо, с этим мириться.
Торжественность пасхальной ночи, крестный ход вокруг церкви с зажженными свечами, таинственно мерцающими во тьме, и артистически радостный возглас отца перед закрытыми церковными дверями «Христос воскресе!», — и многоголосый ответный хор верующих «Воистину воскресе!», и точно по мановению свыше открывающиеся двери церкви, олицетворяющие какое-то обновление души и жизни, — и то, как все это потом оборачивается в так называемом хождении по приходу: еле держащийся на ногах, оплывший от обильных угощений, лохматый попик, перевернутая вверх ногами икона божьей матери и валяющийся под крыльцом в стельку пьяный «крестоносец» — все, что с поразительной точностью изображено в знаменитой картине Перова и что так живо напоминает мне знакомые картины нашей «приходской» былой жизни. Все это составляло ту контрастность, из которой вырастал протест. Это — первое.