Теперь настало время молчать отцу.
Так определялись позиции.
Между тем своей железной поступью шагало время, а вслед за ним катилась и катилась колесница истории. Проходила зима, весна, помню, очень ранняя и многоводная, наступило лето, и жизнь шла своим чередом. В декабре семнадцатого в Медынь пришла советская власть и был организован Медынский Совет народных комиссаров — да, на первых порах было и этакое. Где-то весной была принята первая Советская Конституция и, когда она докатилась до нашей Городни, отец полушутя-полусерьезно заметил на это, что теперь ее вместо отмененного «закона божия» будут изучать в школах. Ранней-ранней весной мы, сидя у костра в своих «Соснах», читаем декрет о новой орфографии без «ятя» и «твердого знака». И я так твердо усвоил этот декрет, что до сих пор не употребляю твердого знака даже в середине слова, заменяя его апострофом, по тому ленинскому декрету.
Одним словом, жизнь постепенно принимала свои новые, выражаясь по-современному, конструктивные формы.
«…Все падает, все рушится и все родится вновь».
Но вот в Сибири взбунтовались чехословацкие эшелоны и обозначился колчаковский фронт. И тогда к нам приезжает один из братьев Рябовых, длинный, усатый, похожий на карикатурного полицейского. Недавно, перед самой революцией, они, два или три брата из щедринской породы «Чумазых», купили у помещика Кузьмина усадьбу со старинными и тенистыми липовыми аллеями и большим фруктовым садом. И, не успев попользоваться этим богатством, они почувствовали опасность для вложенных в это дело капиталов. Но что можно сделать один на один с надвигающейся грозой? Нужно решать вопрос о власти. А вопрос этот решался в Сибири. Значит, нужно ехать в Сибирь и становиться под колчаковское знамя «освобождения России» от большевиков. За этим он и приехал к «батюшке» посоветоваться. Звал он на это «святое дело» и меня.
Не знаю, что посоветовал отец ему самому, но мне категорически запретил даже думать об этой сибирской авантюре, и за это я ему дважды и трижды благодарен.
Совсем неожиданно возник и еще соблазн. Я получил письмо от одного моего товарища, Бориса Веснина. Это был сын генерала, упитанный, пухленький, веселый и озорной, с ним мы в гимназии сидели на одной парте. После свержения царизма он досрочно, так как наш 1899 год еще не призывался, был принят в воинскую часть, которой командовал его отец, сразу же получил офицерский чин и этим же соблазнял теперь и меня. Я ему не ответил, а позднее узнал весь его тяжкий путь: он со своей частью ушел в белую армию, вместе с ее остатками попал потом во Францию, оттуда в Африку, где воевал затем с немецкой армией Роммеля, а по окончании второй мировой войны, получив прощение и разрешение, вернулся на родину, в Калугу, и кончил там жизнь газетным киоскером.
Одним словом, в то огнедышащее время я прошел по краю пропасти и не знаю, что меня от такого пути уберегло. Мне кажется — моя «мыслительность». В то время как Николай Островский со своим Павкой Корчагиным садился на коня, а им навстречу шагал мой сосед по школьной парте, Борька Веснин, я в своем городенском одиночестве предавался размышлениям о себе, о России, о революции, о смысле жизни и истории.
«Чувство одиночества и в семье и особенно среди товарищей с самого раннего детства, сознание, что ты обречен на вечное одиночество! И в то же время горячая жажда жизни и понимания», — этими словами Бодлера приходится начать свою «повесть временных лет», в них выражена трагедия моей жизни».
Это была первая запись в моем дневнике того давнего сложного времени.
И дальше:
«Я одинок, как Бодлер, и в семье, и среди товарищей, и вообще в жизни… Может быть, это плод моего болезненного самолюбия, вытекающего из такой же болезненной самокритики и самоанализа. Я ведь всегда ставлю себя в положение препарата, которого исследует некто, сидящий во мне. Я анализирую каждое мое душевное движение, и всегда нахожу в нем что-либо плохое, и мучаюсь этим плохим, и не могу махнуть рукой ни на свои недостатки, ни на недостатки других».
С мучительным чувством листаю я теперь эти пожелтевшие страницы, свидетельницы и наперсницы моих былых дум, терзаний и исканий. Все это так близко, так дорого, как часть души, ступень жизни, как почка, из которой вырос «я» теперешний и «отсюда» смотрю «туда», назад, на себя тогдашнего, и вижу, как в нем зарождается, нарождается и все заполняет чернота душевного смятения. Мрак и бред.