Читать об этом, даже мне самому, теперь, не знаю, скучно или нудно, вообще очень тягостно, и в то же время больно, как от прикосновения к содранной коже: через какую сумятицу, через какое горнило сомнений пришлось пройти душе, чтобы к чему-то прийти.
Но все это было.
О себе:
«Я совсем, совсем запутался и ничего не понимаю. Я составил себе религию без бога, но в ней чего-то не хватает. Чего? — не знаю. В результате у меня нет религии и нет мировоззрения, а так жить нельзя».
О России:
О революции:
«Душа народа не изменяется и не может измениться сразу от того, что в народный организм вливается громадная доза революционной вакцины — последствия этой прививки скажутся много позднее, когда организм переварит этот новый элемент. А пока…»
О жизни:
«Нет смысла нигде и ни в чем. Все можно объяснить, но ничего нельзя оправдать. Кругом царство Дьявола, и жизнь в этом царстве становится невыносимой. Жизнь хороша, но хороша для тех, бездумных, кто ничего этого не замечает. А свет слепит».
«Человек», стихотворение в прозе:
«И представляется он мне, «венец творения», в истории своей от глубины веков до наших дней.
И представляется он мне в борьбе за жизнь, в борьбе за счастье.
И представляются мне трупов горы, и реки слез и крови, и целый хор из стонов человека.
И такова цена того, что видим мы теперь, что называем мы прогрессом».
Все это я читаю в том же дневнике, длинной конторской книге, разлинованной для каких-то конторских нужд синими и красными полосами.
Смятение!
И мне до боли ясно представляется сейчас, как где-то рядом с большой дорогой, по которой, прокладывая себе новые пути, громыхала колесница истории, метался маленький, оглушенный всем этим, растущий человечек, ничтожная, но мыслящая пылинка в бушующем вокруг вихре и, нащупывая твердь этой большой дороги, рискуя попасть под обитые железом ободья колесницы, в то же время не желал бездумно ложиться под эти неумолимые колеса, он что-то упрямо искал, и что-то по-своему думал, порой, может быть, и выдумывал, придумывал, чтобы все-таки остаться самим собой, личностью. А для человека ведь это главное, это самое главное — быть личностью.
В минуту меланхолии:
«Помню я конец какого-то стихотворения. Говорится в нем о дубе, который подтачивается в корне червями, и вот он, чувствуя свою неминуемую гибель, восклицает: «Эх, лучше бы грозой меня сразило!»
Сколько силы в этом, сколько гордости, сколько желания красоты и величия, хотя бы в смерти. Ведь и в смерти есть смысл, если есть красота и идея. А если нет?..
«Эх, лучше бы грозой меня сразило!»
…А не лучше ли и мне со всем этим покончить? Ведь это так просто».
Смятение! Полное смятение духа — так обернулся для меня великий Семнадцатый год.
А кругом по-прежнему жила, и властвовала, и бушевала наша матерь-природа, и цвела, и плодоносила, и рожала, и пела, свистела, кричала и жужжала на все голоса жизни, боли и радости.
И овраг был все тот же, словно чаша, наполненная неисчислимым июньским разноцветьем и благоуханием, и лес на праздный вопрос «Кто была первая дева?» все с той же старательностью давал убежденный ответ: «Е-ва!»
А надо всем этим, обнимая всю эту красоту и жизнь своим всенаполняющим, всепроникающим пологом, возвышалось небо, то лазорево-пустое и ласковое, то тревожно-грозовое, со своими громами и бурями, далекое и в то же время родное, близкое — нетронутая еще целина таинственного в своей неизвестности Космоса.
МЕЖДУГЛАВИЕ ПЕРВОЕ
И вдруг, среди всего этого смятения и бездорожья, — нелепая до дикости, совершенно, казалось бы, немыслимая и ни с чем несообразная новая запись все в том же дневнике:
«А все-таки когда-нибудь, в будущем, я испытаю свои силы на литературном поприще!
Я давно уже собираюсь начать разработку моего будущего произведения, конечно романа, так как это единственная форма творчества, в которой можно со всей полнотой выразить всю жизнь или идею. Роман я задумал громадный, если это будет один, то типа «Войны и мира» (конечно, в идеале), но, вероятно, придется разбить его на несколько, не знаю, частей, что ли.