Выбрать главу

Но природа есть природа, и она настоятельно ломится в окно, и тогда через год появляется та самая тарусская птичка-невеличка с птичьей, кстати, фамилией Соловей (а вот как звали ее, ей-ей, не помню), о которой я рассказал в первой главе «Друза». Выслушав в гимназическом кружке мой доклад «Есть ли бог?», она, повторяю, сначала поиздевалась надо мной, затем влюбилась в меня, а потом, сразу же по окончании гимназии, выскочила замуж за кого-то другого, своего, тарусского. В отличие от «моей Ольги», это была если не легкомысленная, то легковесная щебетунья, хохотунья, с которой было легко и безоблачно. Она ничего и ни о чем не вопрошала и потому, пожалуй, не вызвала во мне ответного «свечения крови», и ее измена была для меня не уколом, а скорее щелчком по носу, вскоре забывшимся в бурях того вихревого лета.

Одним словом, это — мимолетный, случайный эпизод, подготовка к настоящему чувству и к встрече с той, которая назовет меня потом «городенским медвежонком».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ОСЕНЬ ВОСЕМНАДЦАТОГО

«Я в Медыни, служу в совнархозе, делопроизводителем (слово-то какое!)», — так начинается моя запись от 20 августа 1918 года, отмечающая мое вступление на стезю трудовой деятельности.

«Новое дело, незнакомая канцелярская обстановка — все это даст, вероятно, некоторый материал моим наблюдениям. А главное — может быть, я увлекусь делом, забудусь от того тяжкого настроения, которое, как червь, подтачивает мою душу. Может быть, участие в общественной жизни отвлечет меня и от личных переживаний и возвратит меня к жизни. Так должно быть, и только в этом спасение.

Жизнь невозможна в одиночестве — в одиночестве человек дичает вообще, а в душевном одиночестве он доводит до крайности свои настроения и думы и может уйти бог знает куда. Человек существо социальное, и его душевная жизнь должна находиться в тесном контакте с течением общественной мысли. Поэтому общение каждого со всеми и всех с каждым является идеалом общественных отношений.

Постараемся провести в жизнь эти теоретические рассуждения, и тогда наступит, видимо, то душевное спокойствие, о котором мечтается. А пока… ветер воет, гром грохочет… Ну это уж опять «поэзия»!»

Предчувствие меня не обмануло. После городенской тоски и одиночества я оказался точно в другом мире и стал сначала с любопытством, а потом с интересом всматриваться в него. Нельзя сказать, чтобы в том, что я увидел, было какое-то особое кипение или бурление, но это была жизнь, и притом, как я теперь это осмысливаю, на очень важном ее этапе — организации советской власти в нашем, уездном масштабе. И уездный совет народного хозяйства, в котором я записывал входящие и исходящие, был тоже принципиально новым учреждением, не имевшим, как сказали бы теперь, аналогов в прежней государственной машине, ставившей своей целью не организацию жизни, а надзор за нею. В совнархозе же, пожалуй, больше, чем в какой-либо другой области, сказалось именно организующее начало советской власти. И это было интересно — приходили рабочие, приносили деревянные, суриком крашенные модели каких-то машин не то станков, о чем-то спорили и горячились. Но эту горячность своими серыми, холодноватыми глазами остужал председатель совнархоза Окминский, или, на нашем языке, «Сам», всматривался, вдумывался, и разговор постепенно приходил в норму. Он умен, деятелен и деловит, требователен, но не официален, без излишней начальственной брони. Он был у нас душой всего дела: пока он на месте — жизнь идет, движется, как ушел — все заметно замирает.

Холопов, его заместитель, не то что толстый, но грузный и мягкотелый человек, точно идущий по жизни как-то вразвалку. Когда уходил «Сам», к нему обычно подсаживался Стеснягин, секретарь нашего совнархоза, хорошо одетый и барственный на вид, и начинались разговоры на разные, в том числе и не очень скромные, темы. А за дверью, в соседней комнате, где сидели, как выражался Стеснягин, «особы прекрасного пола», тоже были свои интересы, свои разговоры и смех.