И вдруг над этим отцом Василием нависла беда.
В его приходе, на берегу красивейшего пруда, до удивления напоминавшего левитановскую картину «У омута», стояло имение генерала Роговского. В имении этом генерал почти не бывал и вдруг приехал и — мало того — пожелал навестить свой приходский храм. И отец Василий примчался к моему бате, всклоченный и перепуганный — как быть и что делать? Отец попытался его успокоить — но тот, настроенный своей всемогущей «матушкой», решил «закатить» торжественную литургию со звоном во все колокола, с многолетием и пастырской проповедью: генерал-то какой! — придворный из царственного Петербурга, он, поди, самого Иоанна Кронштадтского слушал. Вот и приехал отец Василий к моему отцу, потому что сам он ничего путного не мог придумать, кроме вводной, и то, вероятно, где-то вычитанной фразы: «Дорогие братья во Христе! Куда мы обратим взоры в нашей юдоли?»
Отец помог, вернее, написал ему проповедь попроще, без всякой «юдоли», и велел выучить ее наизусть. А вообще советовал ему провести все без выкрутас — пусть идет служба как служба, как всегда, по-деревенски, — в этом будет своя привлекательность.
Но отец Василий со своей матушкой этих советов не послушались — вместо будничного, довольно потрепанного облачения достали пасхальное, сверкающее золотом и серебром, на скорую руку организовали хор, поставили на колокольню звонаря, чтобы встретить генерала колокольным звоном, и стали ждать. Ждут час, другой, обедню давно пора было и начать и кончить, а генерала нет — он так и не приехал.
Об этом конфузе отец любил рассказывать при каждом удобном случае, особенно когда встречал понимающего и созвучного ему собеседника. Одним из таких собеседников был дядя Юра, родной брат покойной мамы, и дни его приезда были всегда интересны и памятны для меня, да, пожалуй, и для всего нашего дома.
Это был прелюбопытнейший и прекраснейший по своей внутренней сущности человек. Невысокий, коренастый силач, делавший зарядку двумя двухпудовыми гирями, громогласный, подвижный, жизнерадостный, он не боялся никакого дела и никаких опасностей. Когда-то он учился в Томском, известном своими революционными традициями, университете, был исключен за политику, женился на очень сдержанной, в противоположность себе, даже суровой женщине, Анне Георгиевне, и они оба уехали в деревню учительствовать.
Перед поступлением в гимназию я прожил у них целую зиму и им, их знаниям, их требовательности, выдержке обязан тем, что вступительные экзамены сдал на круглые пятерки — в гимназию принимали тогда по экзамену.
В своих требованиях они были непреклонны, и бывало так, что они ложатся спать, а я сижу над какими-то задачками, которые не успел сделать в течение дня.
Я уверен, что сказалась на мне и та нравственная атмосфера, которая царила в их небольшой, но дружной и чистой семье. В отличие от отцовского дома с его открытой, широкой, иногда, может быть, безалаберной жизнью, здесь царила атмосфера долга и дела, строгости и целеустремленности, а если говорить о широте, то это была широта натуры. Дядя Юра завел там себе быка, по кличке «Бек», и по утрам, тоже для зарядки, схватив его за рога, мерился с ним силою на равных — кто кого сдвинет с места. На нем же он возил воду для школы и вывозил нечистоты — не гнушаться никакой работы было его принципом.
Позднее, в июльские дни 1914 года, мы провожали его уже как офицера, прапорщика, и, точно сейчас помню, такого же бодрого, улыбающегося, на фронт. Там он оказался в печально известной самсоновской армии, разгромленной среди мазурских озер, и попал в плен, о чем мы узнали из газет, где полностью публиковались тогда фамилии всех погибших или пропавших без вести офицеров. После революции он вернулся, пошел в Красную Армию и погиб где-то на колчаковском фронте.
Когда дядя Юра приезжал к нам, в доме поднимался шум-гам, он всегда выискивал что-то сделать, починить, подремонтировать или заводил с отцом, которого очень любил, бесконечные разговоры о разных вещах, и прежде всего, конечно, о политике. Содержания их я, разумеется, не помню, но один разговор врезался мне в память.