Хорошо!
И одиночество. Да, и одиночество. Его я считаю тоже одним из кристаллов, из которых сложилась «друза» моей личности.
На дне любимого нами оврага протекала безымянная речушка, по сути дела ручей, который мы прозвали «Бежетка» и который то перебегал с ласковым лепетом с камушка на камушек, то образовывал довольно глубокие заводи и плёсы. В одном из них, в самой гуще черемуховых зарослей, было место моих ребячьих забав — здесь я строил плотины и крепости, здесь расстреливал камнями неприятельские флотилии или, скача верхом на палочке, рубил головы обступавших меня врагов.
В этих играх и занятиях я был одинок — младший брат мой, Борис, рано умер от дизентерии, а сестры в мальчишеских забавах были плохими компаньонами. Чего больше — плохого или хорошего — было в этом одиночестве, я затрудняюсь сказать. Но когда современная молодежь ищет развлечений, а мы в своей заботе о ней изыскиваем и изобретаем для нее разного рода массовые мероприятия, усматривая в этой массовости и непременной коллективности панацею от всех зол, я думаю о роли одиночества. Мне кажется, что здесь-то и начинается личность — когда человек живет не тем, что ему дают, во что его тянут, вовлекают и приучают, а тем, что он, оставшись наедине, находит сам, и в себе, и в окружающем его, таком богатом и, в конце концов, таком прекрасном мире, и в потребности, собственной, внутренней потребности подумать, послушать, ощутить и небо, и землю, и гнущиеся на ветру вершины берез, и легкомысленный лепет сплетницы осины, и глухой, непримиримый шум сосны или дуба в осеннюю темень, и сказочную пушкинскую красоту разгулявшейся вьюги — и принять, и вместить все это в свою душу, и спрятать до времени, в каком-то затаеннейшем ее уголке, и потом получить из всего этого что-то свое. Разве такое одиночество или, может быть, вернее, уединение — не источник и условие внутреннего богатства человека? И разве не с этого начинается личность, когда человек находит в себе силы и уверенность творить мир, в котором он живет?
Уже взрослым, женатым, уже пробовавшим и сладость и горечь пера, я приехал как-то проведать тяжело заболевшего отца и, спустившись в «свой» овраг, вспомнил всю эту детскую прелесть, и она неожиданно вылилась в стихотворные строчки:
А когда оглядываешься теперь назад, на прожитую жизнь, — сколько этих деньков-лепестков пущено по ветру, попусту, сколько не продумано, сколько недоделано, сколько растрачено сил, совершено глупостей и ошибок. До обидного много. А ветер времени рвет и рвет оставшиеся лепестки и уносит в недоступную и непроглядную даль вечности. Только сто́ят они теперь дороже, много дороже, и я все делаю, чтобы улетали они не зря. А потому, и стараешься смотреть шире и видеть глубже, сквозь шелуху жизни и поверхность явлений.
Это — первое впечатление от первой встречи с морем в дни моей молодости.
Это не совсем стихи — я знаю. Это скорее стихия, стихийные, как протуберанцы, и потому неожиданные для самого себя всплески поэтического чувствования, опусы полувековой давности, о которых я сам в конце концов забыл и которые только теперь всплыли в памяти на волне заключительного самоанализа. И только законы и требования этого самоанализа заставляют меня вчитаться в эти опусы и, отойдя на расстояние, как это делают любители при рассматривании музейных картин «через кулак», всмотреться и вдуматься в них, словно во что-то стороннее, и проникнуть своим внутренним зрением в окружающие меня явления жизни.