Эрно Анни
Стыд
Филиппу В.
Язык — не истина. Это всего лишь наш способ существования во вселенной.
В июньское воскресенье, сразу после полудня, мой отец хотел убить мою мать. Как всегда, собираясь к обедне, я вышла из дома на четверть часа раньше. По дороге домой я должна была зайти за пирожными к кондитеру в коммерческий центр, занимавший несколько зданий, которые слегка подремонтировали после войны в ожидании полной реконструкции. Дома я сняла воскресное платье, слегка ополоснулась и переоделась во все домашнее. Клиенты разошлись, витрины бакалейной лавки прикрыты ставнями, и наша семья уселась за стол радио, конечно, включено, потому что в это время идет юмористическая передача «Суд» с Ином Деньо в роли электромонтера, которого за какие-то смехотворные проступки судья дрожащим голосом без конца приговаривает к таким же смехотворным наказаниям. Мать — явно не в духе. Едва усевшись за стол, она начала препираться с отцом и никак не могла успокоиться. Уже убрав посуду со стола и вытерев клеенку, она продолжала его за что-то попрекать, снуя по крошечной кухне, занимавшей угол между кафе, бакалейной лавкой и лестницей, ведущей наверх. Так бывало всякий раз, когда она сердилась. Отец молча сидел за столом, отвернувшись к окну. Вдруг он начал тяжело дышать, и его затрясло. Вскочив с места, он схватил мать и поволок ее в кафе, громко бранясь чужим и хриплым голосом. Я побежала наверх, бросилась на кровать и зарылась головой в подушку. Но тут я услышала материнский вопль: «Дочка!» Голос матери доносился из погреба, рядом с кафе. Я скатилась вниз по лестнице, истошно крича: «Помогите!» В подземных сумерках я увидела, что отец крепко держит мать не то за плечи, не то за шею. А в другой руке у него огромный секач для обрубания веток — отец вырвал его из колоды, в которую тот был всажен. Еще помню только крики и рыдания. Затем мы все трое — уже на кухне. Отец сидит возле окна, мать стоит у плиты, а я примостилась на нижней ступеньке лестницы. Я плачу и никак не могу остановиться. Отец еще не пришел в себя, руки у него дрожат и голос по-прежнему чужой. И он все повторяет: «Ну, что ты плачешь, я же тебе ничего не сделал». Помню, как я отвечаю ему: «Я из-за тебя свихнусь на всю жизнь». А мать говорит: «Ну, все, все.» Позже мы втроем едем прогуляться за город на велосипедах. Когда мы возвращаемся вечером домой, родители, как обычно по воскресеньям, снова открывают кафе. И никто из нас больше никогда не заговаривал об этом случае.
Это произошло 15 июня 52-го года. Первая дата, которую я в детстве четко запомнила. До этого дни и числа, записанные на школьной доске и в моих тетрадях, сменяли друг друга, ничем не выделяясь из общей череды.
Позже некоторым из моих любовников я говорила: «Знаешь, когда мне было двенадцать лет, мой отец хотел убить мою мать». Эта жажда открыться означала, что я очень любила этих мужчин. Но стоило мне поделиться с ними моей тайной, все они тут же замолкали. Я видела, что совершила ошибку ни один из них не был готов к подобному признанию.
Эту сцену я описываю впервые в жизни. До сегодняшнего дня мне казалось, что я никогда не смогу это сделать, даже в личном дневнике. Точно из страха нарушить какой-то запрет и навлечь на себя неминуемую кару. Быть может навсегда утратить способность писать. Какое облегчение! Я вижу, что ничего ужасного не произошло и я пишу как ни в чем не бывало. И теперь, когда я рассказала эту историю на бумаге, я уже не вижу в ней ничего исключительного банальная семейная сцена и не более того. Возможно, в рассказе и пересказе даже самое ужасное деяние утрачивает свою исключительность. Но поскольку эта сцена всегда жила во мне, как страшная и безмолвная картина — не считая лаконичного признания, которым я озадачивала своих любовников, найденные мною слова кажутся мне странными, а то и нелепыми. Отныне эта сцена принадлежит уже не мне.
До сих пор мне казалось, что я помню все подробности этого события. На самом деле в памяти сохранились только атмосфера, какие-то жесты, отдельные слова. Я забыла, из-за чего поссорились родители, была ли мать в белом халате лавочницы или она его сняла, готовясь к прогулке, не помню, что мы ели на завтрак. Самое рядовое воскресное утро: обедня, кондитерская — ничего примечательного я не запомнила, хотя должна была запомнить — ведь позже буду припоминать все события, предшествовавшие той сцене. Помню только, что на мне было синее платье в белый горошек, потому что два лета подряд, надевая это платье, я всякий раз думала: «То самое платье». Еще помню, что день был ветреный, и солнце часто пряталось за облака.
После этого воскресенья я жила, как в тумане. Я играла, читала, делала все, что обычно, но мысли мои были далеко. Все стало казаться ненастоящим. Я плохо усваивала предметы, хотя до этого схватывала все на лету. Из одаренной, но беспечной ученицы я превратилась в зубрилку, не способную ни на чем сосредоточиться.
И все из-за той сцены, которую я никак не могла осмыслить. Отец, который меня обожал, хотел убить мать, которая тоже обожала меня. Поскольку мать была более благочестивой, чем отец, распоряжалась деньгами, ходила к моим учительницам, меня не удивляло, что она покрикивает на него, как и на меня. Я не видела ни правых, ни виноватых. Просто я должна была помешать отцу убить мать и сесть за это в тюрьму.
Помню, как месяц за месяцем, а может, и год за годом я невольно ждала повторения этой сцены. В присутствии клиентов я чувствовала себя спокойней, но меня пугали часы, когда мы оставались одни — по вечерам и в воскресенье после полудня. Стоило кому-то из родителей повысить голос, и я с тревогой следила за каждым отцовским жестом. Если же наступало затишье, меня снова мучило предчувствие беды. В школе, на уроках, я гадала, не ждет ли меня дома уже свершившаяся драма.
Когда между ними царило любовное согласие — а я ловила каждую их улыбку, игривый смешок или шутку — мне верилось, что все идет по-старому. И та сцена всего лишь «дурной сон». Но уже час спустя я понимала, что подмеченное мною мимолетное проявление нежности ничего не гарантирует в будущем.
В те годы по радио часто передавали странную песенку о неожиданной потасовке в салуне: внезапная тишь, чей-то шепот: «можно услышать, как муха летит», а затем громкие крики и бессвязные возгласы. Эта песенка каждый раз нагоняла на меня тоску. А как-то раз мой дядюшка, читавший детективный роман, вдруг протянул его мне: «Что бы ты сказала, если бы твоего отца обвинили в убийстве, а он был бы не виноват?» Я похолодела. Мне всюду чудилась воображаемая мною драма.