Выбрать главу

Монки, сбивчиво-отчаянно всхлипнув, порывисто подаётся к широкой груди, за кромкой которой бьётся живое встревоженное сердце, оплетает тощими трясущимися ручонками братскую шею, хватается за волосы, сжимает в горстях тёмные волнистые прядки.

Разлепляет, наконец, веки. Губы поджимает предательские. Смотрит долго, просяще, переполошенно, оленёнком на водопое подстреленным.

— Т-там… плакал… Н-на эша… эшафоте… И к-когда… когда уми… уми… рал то… тоже…

Слёзы снова бьются через грань, кипелыми волнами захлёстывают, настоящими брызгами-дождями сыплются.

— Луффи… Послушай меня внимательно, Луффи… — Эйсовы руки внезапно обхватывают лохматую голову — крепко и требовательно, не давая ни опомниться, ни воспротивиться, ни понять. Сжимают сильнее, так, чтобы в ушах зазвенело от нахлынувшей белой пустоты, а затем, резко соскользнув на горло-ключицы, толкают. Мальчишка под их движениями не успевает даже вскрикнуть, даже осознать, когда оказывается вдруг на спине, утопая в пернато-простынном море под весом нависшего сверху брата: бёдра между коленей, запястья вжаты в подушки-матрасы-снега, сбившееся дыхание хрипит над ухом, ртом, шеей… После — сменяется голосом: — Тебе всё просто приснилось, дурашка… И откуда только в голову твою бедовую такая глупость пришла…?

— А вот и не… не… не приснилось мне… ничего… Я… я же… помню… я видел… Эйсу… братик… я видел, как ты… как тебя… они все… они… тебя…

Нагретые, раскалённые словно пальцы накрывают отказывающиеся сходиться губы, заучивающе обводят вишнёвые трещинки, проникают самыми кончиками за нежную грань, добираясь до беззащитной плоти, и Луффи, слишком пока к такому неприученный, слишком покорный касаниям и взглядам старшего, взволнованному голосу и успокаивающей надавливающей тяжести, отдающейся ноющей болью в потерянном и обескураженном теле — послушно смолкает, мысленно прикусывает язык, недоуменно замирает.

Хлопает этими своими глазищами сумасшедшими, полночью чернильной окрашенными, шумно сглатывает, ёрзает — стеснённо, на одних проскальзывающих ощущениях, на импульсах-инстинктах завертевшихся.

Пальцы, играющие и непостоянные, растворяются в итоге в опустившихся и накрывших братских губах, и Луффи, желая сейчас лишь стать как можно ближе к живому, такому живому Эйсу, охотно приоткрывает рот, встречая неспешный и терпкий поцелуй со всем ворохом листьев-чувств, всем костром полыхающей в рёбрах повязавшей любви, всем букетом безумного желания быть-всегда-вместе…

Уже потом, после, когда пристыженный страх начинает потихоньку отступать, а картинки из слишком-реального-сна постепенно меркнут, младший Ди вдруг понимает, что находится, в общем-то, в…

Постели.

Вокруг — разведённый привычными стараниями хаос из разбросанных подушек, перевёрнутых пледов, скомканных одеял да скомканной же одежды, ещё только накануне стаскиваемой настойчивыми рывками затеявшего очередное игрище Эйса. За расстелившимся подтаявшими сугробами тряпьём — вырезанные из дерева стены родного дома, куда оба они давным-давно перебрались, подавшись в бега от рычащего мотором да гарью набензиненного пыльного города.

Получается, что не было никогда ни дозорных, ни пиратов, ни дальнего подсолнечного плаванья, так и оставшегося в синих детских мечтах, зато вместо них — спокойная — ну, хорошо, не слишком, допустим, спокойная… — жизнь на небольшом диковатом островке с маленьким городишком у подножия гор да время от времени причаливающими к единственной пристани кораблями-путешественниками: то пиратскими, то флотскими, то и вовсе торговыми.

И брат, любимый-дорогой брат, погибающий прямо у него на руках — тоже всего-навсего сон…

Ведь просто же сон, правда, братик?

========== Стёклышки ==========

Однажды они сумеют притвориться, будто и не было никакой войны.

Вернее, не так.

Луффи — тот не притворится, тот по-настоящему забудет. И кровь забудет, и слёзы в три реки-ручья, и крики кошмарные, истошные, до сердца наизнанку вывернутого… Не своего вот только, правда. Магму с неба, смерти-страх-порох, тела безжизненные, глаза стеклянные, корабли кострами, землю и воздух осколками глянцевыми. Лёд и пламень, друзей и врагов, волосы длинные, чёрные, да дым седой, возле самого уже горла.

Ненужного, плохого, того, без чего смело можно в долгой жизнь-дороге обойтись — будущий король-пират за собой не тащит. Отпускает птицами вольными в облака осенние, вытряхивает крошками из рюкзака, отворачивается, вычёркивает, выбрасывает, стирает.

Эйс иногда думает, что вот бы он и другое выбросить смог: ужас холодный, навсегда в душу въевшийся, огоньки недоверчивые, в радужках чернильных застывшие.

Но нет, нет… этого, увы, не выбросит, не забудет.

И спать спокойно не станет, и ночами, когда доски под чужим весом скрипнут, просыпаться всякий раз продолжит, взглядом шалым, подозрением прошитым, находить: не собрался ли куда деться, не собрался ли опять в передрягу попасть, не собрался ли взять и помереть случайно?

Будет помнить.

Будет, и всё тут.

Да и Эйс вот…

Не забудет.

Не вытравишь же из памяти тряпку жёлтую, шрамы-дыры красные, дыхание спёртое, руки-ноги в кровь сбитые, глаза измученные, ледащей болью напитые. Старика, судьбу собственную за чужих-родных сыновей положившего — и подавно не вытравишь. Птица васильковая, солдаты-адмиралы чёртовы, слёзы дедовы — навсегда это в сердце-крови-коже, навсегда.

Портгасу и самому порой сон коварный, лживый приснится. Тоже простыни-одеяла змеями вокруг ног обовьются, тоже отчаяние горло сдавит, когда взгляд замечется по каюте-палубе, выискивая лохматую соломенную макушку, до боли-сахара знакомую.

Не забудут они, нет.

Просто говорить об этом не станут.

Никогда.

Не смогут потому что.

…но когда-нибудь подотрётся всё: придёт на смену неловкость, закроются старые нарывы, останутся лишь грубые небрежные рубцы, которые если и поболят — то по ветхой привычке да внезапно полившим с северной тучи дождям.

Не важно, сколько лет промчится — пять, десять, тридцать…

Важно, что к тому времени Луффи останется всё таким же мальчишкой, всё таким же комком из неприятностей-приключений да худющих рук-ног-запястий. Может, сделается чуть-чуть пошире в плечах — но да ты слишком не надейся, малой. Куда тебе, дурашке резиновому, меня догнать? Зато — Эйс точно знает — обаяние младшего достигнет своего апогея: не сможет резиновый король-капитан и двадцати шагов ступить, не покорив неосторожной улыбкой чьего-нибудь особенно жёсткого сердца.

Но это…

Это тоже не важно.

Важно, что Эйс, конечно же, приревнует, отвесит младшему шутливого или не шутливого подзатыльника, рассмеётся, нарвавшись на пытливый наивный взгляд. Такой, на который один Луффи и способен всегда был. Огладит бородку, которую мелкий братец однажды непременно пожелает увидеть на его лице, тряхнёт отросшими волосами да за руку свою мелочь пузатую небрежно возьмёт.

Мол, видали, девицы-кавалеры набежавшие?

Занято сердце бравого капитана, давно занято, с детства самого да на пожизненное теперь.

Сам ведь захотел, сам спас, сам выбора иного не оставил, кроме как в команду его сумасшедшую вступить, моря-океаны под флагом жёлто-чёрным бороздить, и не денется теперь никуда, и сама смерть-судьба их двоих повязала, и нить незримая, красная, ни ножам, ни мечам неподвластная, на запястьях кровью-рябиной горит.

И вот так придут они тем или другим днём к морю, в лачугу скудную, скособоченную, всем ветрам открытую, где станут дожидаться команду верную.

Придут, конечно, раньше, сильно-сильно раньше: на заре, а то и до первых досветков. Часов до золотой встречи останется ещё много, ветер с нордовых берегов набежит, мальчишка-капитан, зябко ёжась, тёплым объятиям отдастся, впитывая ненасытной шкуркой бурлящий по венам огненный мёд.