Выбрать главу

Умирает…

И вспоминает, что ведь есть, есть же на свете эта дурацкая синяя птица.

Совсем синяя, совсем волшебная, с костром-перьями, с загривком золотым, с бессмертием пепельным на пять сотен затянувшихся лет.

Есть, была, продолжает парить там, куда уже не достать, как бы пальцами подгибающимися ни тянулся…

Всё это время, все последние два года рядом гнездилась, летала, в затылок клевала, жила, а он…

Он так и не успел мелкому своему о ней рассказать.

Ни тогда, в песках-пустынях, ни сейчас, в побоище окровавленном…

Не успел.

========== Память ==========

— Робин, — спрашивает однажды капитан среди капитанов, Его-Величество-Будущий-Король. — А есть где такая страна, куда мёртвые, ну… уходят?

Понятливый археолог слушает, но улыбаться — на сей раз не улыбается. С навигатором мандариновым переглядывается, нечто странное, осторожное, непонятное Луффи уголками губ рисует. Говорит:

— Наверняка есть, капитан… — и ещё что-то говорит, и ещё. Даже, кажется, остров какой-то дивный, где горы-снег-звёзды, пальцами своими голубиными, которые рядом порхают, рисует…

Да вот капитан её уже не слушает.

Шляпу ладонью придерживает, ветру резвому отнять не даёт, на чайку, солнце закрывшую, смотрит, и нет больше ни мира целого, ни моря-океана шумного, ни волн, борта лижущих, ни даже команды верной, всем существом любимой.

Сейчас — никого нету.

Одни лишь мысли странные, золочёным песком сквозь ресницы просвечивающие, да сердце у горла сузившегося — громкое, колкое, щекочущее.

Нет…

Не должно быть такой страны, не должно.

Возможно, и есть какой островок крошечный, мясом-кокосами-бананами заросший, чтобы не скучно время коротать было. Наверное, на нём ещё звери чудесатые водятся, и пальмы-деревья до самого… неба-после-неба; она-то, страна волшебная, выше Скайпии, небось, забралась. И море там тоже, скорее всего, есть… небесное, из облаков да сугробов которое кто-то безымянный когда-то слепил; быть может, потому-то тут, в обычном мире, дожди и идут, когда наверху лодки-корабли на крыло становятся, волны поднимают, а те пенятся, через края перелиться спешат.

Только нельзя же это — всю после-после-жизнь на одном-единственном острове, в одном-единственном краю провести. Кто-нибудь то есть и смог бы, но ни в коем случае не брат его, не Эйс. Им с Эйсом даже планеты целой мало всегда было, им приключения, чтобы — ух! Чтобы цунами-ураганы-чудища клыкастые, короли морские, флотские на хвосте, ром медовый да песни-байки вольные, пиратские, шальные.

Куда уж на одном-то клочке суши всю-всю вечномлечность тихо-мирно просидеть? Разве можно так…?

И потом…

Потом, Бог, должно быть, тоже замучается — души новые всякий раз создавать. Столько ни сил, ни воображения, ни вообще ничего не хватит. Да и добрый он, Бог, наверное. Черепаха какая-нибудь старая-престарая, с бородой длинной-предлинной, седой, до самых кончиков когтей-пальцев достающей, и хвост у Бога, например, павлиний, и очки на переносице, из лунного света вытесанные — очки так вообще обязательно.

Вот и сидит он там где-нибудь, фигурками резными, шахматными, играет, в звёздах-месяцах качельно качается, и разве же сможет, лишь единожды душу-птицу из клетки выпустив, обратно её за прутья железные спрятать, крылья поотрезать, навсегда чтобы?

Не сможет. Луффи точно уверен, точно знает: не сможет.

Не станет.

Иначе бы и солнце так ярко не светило, иначе бы и море радостью терпкой, хрустальной не ярилось.

Поэтому когда-нибудь…

Когда-нибудь они снова встретятся, да.

Через год, через десять лет, а может, и через всю тысячу — кто же его разберёт?

Может, Эйс тогда будет взрослым и ворчливым, с усами бело-серыми да прищуром всё равно янтарным, хитрым, смешным. Или мелким он будет, мальчишкой с глазами голубыми да гривой спутанной-зачёсанной-ячменной — не важно ведь.

Важно, что Луффи его узнает. По веснушкам невидимым, по теплу в искрящихся пальцах, по улыбке снисходительной, в сердце-душу-кости въевшейся. И Эйс…

Эйс его тоже узнает.

И тогда…

Тогда, наверное, повалит бело-белый снег, даже если вокруг останется плавиться лето, и прохожие с удивлением поднимут лица, станут ловить светлый пух на ладони, потерянно озираться, бегать, суетиться, кому-то кричать, куда-то спешить, как они извечно делать любят. Весь мир перевернётся, завертится белкой рыжей в колесе зачарованном: витрины улыбками оживших манекенов раскрасятся, флаги-паруса по ветру затрепещут, птицы залают, собаки-коты зачирикают, поморниками-буревестниками зайдутся, а они вот…

Обниматься станут. Крепко-крепко, до самых костей чтобы, до крови, до души родной, в ладонях стиснутой.

И смеяться станут — долго, упоительно, распугивая брызги, зевак и ржущих конями пшеничных ворон.

И старик-ребёнок Эйс по затылку ему даст, прикрикнет, подбородок вздёрнет, улыбнётся тепло, снисходительно, как лишь он и умеет, а Луффи…

Луффи реветь станет, хохотать, на шею бросаться, всеми руками-ногами удерживать, стискивать, к себе прижимать. Чтобы уже всё, чтобы не ушёл никуда опять, чтобы не упорхнул обратно к павлину-черепахе, чтобы-чтобы-чтобы.

Поэтому…

Поэтому однажды, когда вместо соломенной шляпы на лохматой чернявой макушке загорится такая же соломенная корона, он, капитан-среди-капитанов, во что бы то ни стало отыщет способ подняться в небо: выше Скайпии, выше облаков, выше звёзд трезвонных, чтобы с Богом-черепахой потолковать, поторопить, клетку резную, с прутьями железными, распахнуть.

А не захочет отдавать по-хорошему — так на то он, Луффи, и пират.

Силой, значит, заберёт, украдёт, под самое сердце, под плащ капитанский спрячет.

На свободу птицу пламенную, родную, навсегда любимую выпустит.

И ждать будет, когда же пути-дороги их пересекутся, когда ладонь знакомая на затылок упадёт, когда по спине озноб от веснушек рыжих-рыжих пробежится, когда…

Заулыбаются они, манекены пластиковые.

И вороны тоже загавкают.

И снег, белый-белый птичий снег, жарким летним полднем посыпется.

========== Не плачь ==========

— Не плачь, — просит Эйс.

Просит, улыбается, лбом ко лбу прижимается, чёлку лохматую, дождём-слезами намоченную, с глаз зарёванных убирает: чёлка между тем длинная, смоляная, отросла совсем; подстричь бы надо, да только Луффи о таких вещах не задумывается, а Эйс…

Эйсу и так нравится.

— Не плачь же, мелкий… — повторяет, шепчет на ухо, губами тёплыми, как каштаны дымные, запечённые, прикасается. Целует — невесомо и легонько, в самый краешек, самый кончик розовый, ссадинами-царапинами изукрашенный. — Мужики ведь не плачут…

Мальчишка — сплошь бинты-порезы-пластыри — цепляется тонкими пальцами за братские руки, за локти, за бусы-стекляшки красные. По груди ногтями поломанными проводит, бока обводит, кожу обдирает. Всхлипывает, воздух с шумом втягивает, ладонями-кулаками по мордашке красной, от слёз припухшей — совсем как в детстве, боже же, боже… — мажет.

— Врё… врёшь, Э-эйс… су… — всё равно слёзы льются, всё равно сопли — ручьями, и нос забит так, что и слова с трудом разберёшь. — Т-ты… ты… ты же сам… плакал…!

— Когда это такое было, Лу? — голос старшего — мягкий и тягучий, точно пластилиновый мёд, точно какао горячее, с молоком и орехами тёртыми отваренное: согревает, щиплет, изнутри обволакивает. Подушечки больших пальцев обводят щёки, ласкают влажную кожу, утирают глаза, смахивают всё новые и новые капельки.

Перед глазами этими самыми, испуганно да чуть-чуть зажмуренными, расплывается. Мир, накрытый ночной ещё темнотой, пульсирует серо-жёлтыми всполохами; и всё-таки Луффи отчётливо видит, как его старшенький наклоняется, бережно припадает губами к носу, щекам, уголку дрожащего рта. Лицо ладонями обхватывает, в самую сущность спрятанных зрачков заглядывает, зализывает шершавым языком ресницы, соль пролитую с тех собирает…