Выбрать главу

— Знаешь, Эйсу, я спросить хотел… Новый год — это же праздник, ведь так? — видит, чертёнок маленький.

Конечно же видит.

Портгас улыбается — одними уголками губ, одними глазами. Улыбка получается немножко кривой, немножко исковерканной, немножко печальной и вообще шиворот-навыворот. Кивает, соглашается алым молчаливым арлекином, подвешенным за просроченный ценник и трескучие лесочные нитки.

— А праздник — это же веселье, так, Эйсу? На праздник обязательно должно быть весело, я точно помню…

Эйс чувствует, слышит, каждой своей родимой кляксой знает — маленький братишка растерян.

Растерян, потерян, как один из мальчишек Небыляндии, бездомных заблудившихся мальчишек такого же бездомного заблудившегося Питера Пэна.

Луффи — он особенный, другой. Неиспорченный, не приспособленный к жизни в одиночестве, умудряющийся день изо дня танцевать на узком парапете смертельно-опасной крыши.

Его семнадцать — не семнадцать вовсе. Так, сущая мелочь, какие-нибудь двенадцать-тринадцать у тех, правильных, детей в таком же правильном мире.

Быть может, именно поэтому у Эйса не может случиться иной жизни. Быть может, именно поэтому весь его мир заточен в узких мальчишеских ладошках, которым он нужен таким, какой есть. Каждой своей частичкой, каждой веснушкой и грустной улыбкой, каждым словом и выдохом — нужен маленькому удивительному мальчонке с воющей чёрной дырой бездонных глазищ.

— Так ты мне скажи…

Тощие ноги в разных носках топчутся на месте, рядом с зеленью разлапистого дерева. Мальчишка пружинит, мнётся, елозит заводным волчком, но всё-таки делает в сторону накрытого темнотой брата странный, несвойственно тихий для себя шажок.

За тем — ещё, и ещё, и ещё…

Братишка оказывается так близко, что по спине под рубашкой пробегает волна упоительных колючих мурашек. Эйс отпинывает от себя стакан, прикрывает глаза и небрежно хлопает ладонью рядом: жест обычно лишний, в приглашении нет нужды — Луффи всё равно всё сделает по-своему, — но сейчас, в ту-самую-ночь, раскрашенную то появляющимися, то исчезающими красными оленьими носами, всё немножечко по-другому.

Настолько по-другому, что даже шумные мальчишки не смеют спугнуть тишину, накрывшую замкнутый крохотный мирок на двоих, неосторожным выдохом.

Портгаса обдаёт чужим-родным сопением, пыхтением, точно мелкий братишка обернулся зачарованным туманным ёжиком и никак не может отыскать потерянную нору, а потом, добавив к мурашкам жгучих искорок, к спине прижимается другая спина — щуплая, но пожаристая, плавящая зримую грань накалёнными углями плоти-крови-костей.

Тех, что тоже одни на двоих.

Эйсу даже не нужно смотреть, чтобы увидеть острые коленки, притиснутые к самой груди, сползшую на глаза смоляную чёлку, беспомощно подрагивающие ресницы…

— Я никак понять не могу… — голос тихий, с хрипотцой — больное горло, сухой кашель по ночам, чашка горячего травяного чая на прикроватной тумбочке и неизменная ложка медового варенья. Смятые простыни, бесноватое дыхание куда-нибудь в плечо, стискивающие одеяло кисти, широкая прохладная ладонь на лбу и пальцы в спутанных волосьях. — Разве бывают они, ну… праздники… без веселья?

— Бывают, конечно, — голос старшего тоже тихий, с едва уловимой тенью улыбки, с застывшей в узких-узких стенках нежностью. — Если начинаешь об этом думать — значит, мелочь, хоть совсем чуть-чуть, но растёшь…

Малой что-то бормочет, куксится, постанывает, но не возмущается — просто недоумевает.

— И что, даже Новый год бывает? Даже когда ёлка и подарки и всё вроде бы хорошо?

— И тогда бывает, да, — Портгас кивает, а широкая ладонь накрывает ладонь другую: ту, что поуже, с цепкими неприкаянными пальчонками. Сжимает — совсем несильно, ласково, легонько растирая кожу и оглаживая шероховатыми подушечками каждую заживающую царапинку, каждый грубоватый рубец.

— И даже… чтобы вот так грустно почему-то… тоже зачем-то… бывает?.. — замирает — Эйс каждой клеточкой чует. Весь его мальчишка, весь маленький дурашка-в-царапинку, затихает, напрягается, прислушивается.

Не понимает.

Ждёт.

Взрослеет.

Самую-самую толику, но…

— Бывает. Но ты не вздумай мне грустить, Лу. Понял?

— Понять-то понял, вот только… — губы поджимает, даже моргать перестаёт — Эйс всё это тоже спиной-затылком-кожей видит, знает, чувствует, — только что, если… если не получается никак, Эйсу?

Старший вздыхает — грузно, устало. Закрывает глаза, сцепляет пальцы на мальчишеском запястье — узком, птичьем. Дёргает на себя.

Тощие ноги в драных джинсах взбрыкивают красным и красно-зелёным носками, лягают липкий сине-жёлтый воздух, а потом разом перестают шевелиться, когда старший Ди перехватывает братскую тушку поперёк талии, подтягивает повыше, крепко прижимает и устраивает у себя на коленях. Говорит:

— Тогда грусти, мелочь. — Ладонь опускается на вихрастую макушку, зарывается в прядки, почёсывает под теми кожу — неспешно и опять-опять-опять ласково. — Если уж грустится, то будем грустить вместе. Идёт?

Мальчишка ёрзает, устраивается поудобнее, придвигается бочком поближе. Кивает, наверное, мычит что-то — сонно и неразборчиво. Утыкается носом в братский живот, обжигает неспокойным дыханием, привораживает мерными ударами хрупкого сердца — сквозь шкурку-оболочку и беспомощно пульсирующие нервные импульсы.

Стрелки пыльных настенных часов не двигаются с места, обозначая давно канувшую в бездну полночь, не догадываясь, что там, за крышами-высотками, уже затаился скорый-близкий оранжевый шар поспевающего нового солнца. Ёлка дремлет в углу, изредка сбрасывая на пол пару зелёных иголок. Отблески фонариков плавают по стенам тропическими гуппи да озёрными вуалехвостами, отражаясь в стеклянных зубах рассевшихся по углам-полкам игрушечных монстров.

На столе спит полупустая бутылка детского шампанского; ведь оба они — веснушчатый Питер Пэн и подобранный им безымянный мальчишка — затерялись в своей крохотной Небыляндии, где пропитан уютом и теплом загустевший пряничный воздух.

Пальцы Эйса — в смоляных вихрах, дыхание Луффи — через одежду и на пластилиновой братской коже. Руки — замка́ми и ключиками, сердце — единым пульсаром на бесконечных переплётшихся двоих.

— Знаешь, Эйсу…

— Что?

— А не получается почему-то больше… грустить…

Портгас молча вскидывает брови — знает, что Луффи увидит.

— Ну, понимаешь… — мальчишка переворачивается на спину, тянется, касается подушечками чужого-родного подбородка, обводит линию губ, ловит невесомо нежный поцелуй и расплывается в довольной, одуванчиковой совсем какой-то улыбке. — Ведь ты же со мной.

Старший приопускает ресницы, улыбается. Хотя…

Хотя нет.

Смеётся он.

Смеётся.

Накрывает ладонью любопытно поблёскивающие внизу глазищи, быстро наклоняется, касается поцелуем приоткрытых губ, выпрямляется обратно и, так и не убрав руки, с удушливой нежностью смотрит на своё родное и важное, самое-самое важное.

Единственно, господи-боже, важное.

Смотрит, любуется, притрагивается тыльной стороной другой ладони к разморенной щеке и шепчет, по-ребячески игриво вскидывая подбородок:

— Неужели сообразил, мелочь?

Маленький братишка тихонько хихикает, кивает, взбрыкивает этими своими разноцветными пятками.

Свет погашен, света нет, телевизор выдернут из розетки, по стенам — ничего не значащая азбука мерцающих ворожбой фонарей…

Там, за квадратом из полизанного инеем стекла, на покатой крыше того-самого-дома, улыбается чудесатыми глазами — синими-синими, со щепоткой лакрицы и толчёного пирогового имбиря — красноносый летучий олень.