Выбрать главу

Вот ради этого, да? Потому что жизни подаренной — мало. Потому что всегда и всего человеку мало. Потому что вопросы, цирковые вагонетки ниочёмных вопросов, а ответы…

Ну что — ответы?

Ответы — они не для живых. Не нужны они, не приносят они счастья, не приносят они покоя, не приносят они ни-че-го.

Ты же сам хотел — путешествия, приключения, слава, опасности…

Так и вот она — манящая пиратская жизнь!

Вот она — твоя недостижимая свобода!

— Так как же любовь? — вновь спрашивает приевшийся уже голос.

Эйс слушает и не слушает, пока бездумно разглядывает пролившуюся на светлое дерево медовую каплю, надвигает на глаза яркую рыжую ковбойку: он-то угадывает, поджилками, застывшим внутри огнём чует, что сейчас — можно. Что рядом с ним — открывается сокровенное.

Только куда тебя, Портгас Ди Эйс, это сокровенное завело?

— Неужели не жалел, неужели вернуться не хотел? Неужели блеск чужого золота да посвист лихого ветра оказался твоему сердцу важнее?

Эйс не знает. Хотя…

Нет, нет. Знать-то знает, но…

— Не жалел, — не врёт, и сердце жаром наливается, в висках тревожливо грохочет. Правда, какое же у него теперь сердце? Смешно, да и всё. — Не жалел я…

Не жалел, никогда.

Вырос рядом, лишь благодаря ему и вырос. А потом — ушёл. Гордо, надменно, с пафосным — «без сожалений». Вот ведь и не жалел. До сих пор. А сейчас что? Сейчас уже не считается.

Поздно сейчас.

Вот они — ответы, вот она — свобода. Он ему, мальчишке соломенному, жизнью обязан. Неказистой, пыльной, старой, бесполезной. Он, мальчишка, его из тлена вытащил, руку протянул, когда и не заслужилось совсем, все укусы клыкастые стерпел. Выходил, выхолил, теплом заветным поделился, солнца кусочек в грудь запрятал, душу — крупинку за крупинкой — сплёл и вином одуванчиковым вдохнул.

Спас.

Потом — ещё раз. И ещё, ещё, ещё…

В тот последний раз сам чуть не погиб. Кричал своё горькое, до костей разбивающее, страшное: «спасу, дай мне руку, не смей, держись». Вот кто действительно «без сожалений»: взаправду, всем собой, до кончиков ногтей и рыдающих обгоревших ресниц.

Стоили ли все карты и чёрно-белые касатки, острова и холодные звёзды — вот этой заветной, по дурости упущенной тропинки? Ведь он не думал, не представлял, не предполагал даже, что и другая тропинка есть. Иссохшаяся, тернистая, тщательно запрятанная — но есть. А за ней опять ещё, и ещё, и ещё…

Говорят — дети видят больше, дети видят глубже. А он не увидел. В упор не увидел. Никто же не объяснил, никто же не показал.

Не той, совсем не той дорожкой он пошёл. Хотя…

Может быть, и той, да короткой слишком, порубленной, прямой.

Потому что не дело это — юнцам, двадцать зим повидавшим, умирать.

Гордо умирать, «без сожалений».

А потом…

Потом — жалеть. Потом — вспоминать. Потом — думать.

Да только…

Поздно.

Снова и снова — поздно.

— Никуда мы без любви, мой сын… Никуда.

Эйс упирается лбом в мокрую солёную стойку, размазывает по древесине янтарное пятнышко — ещё одну свою веснушку, хоть и на сей раз жидкую.

А вообще — их много сейчас, веснушек этих. Капельками талыми по щекам, по губам, по подбородку. И в губы впиться зубами, и шляпой от них от стыда закрыться, и пальцами в кулаках сжать, чтобы костяшки проступили, повылазили все, побелели…

Да только всё равно не по-настоящему, всё равно.

Эйс стыдится, злится, давится и плачет. Маленьким не плакал, честно не плакал же, а вырос, добрался до прощальных отпущенных зим и стал… как Луффи стал, но наоборот, у него отныне всё наоборот.

Ещё Эйс знает, что рядом — всё-таки батя-Белоус. Молодой, иной, далёкий — знает. Допьёт своё вино, улыбнётся, потреплет по макушке и уйдёт — это он знает тоже. Туда уйдёт, к заждавшимся берегам, к непостижимым и недостижимым гаваням-заводям, к любви своей, к сыновьям погибшим…

А Эйсу за ним нельзя.

Потому что у него, юнца надутого, другая любовь — не обманешь их, небеса, не обманешь. Не пустят, не позволят, скажут: жди.

И Эйс будет ждать.

Ждать ещё долгие-долгие годы-десятки: совсем один, со шляпой-ковбойкой, пустой кружкой и «без сожалений».

Будет ждать.

А там, когда резиновый золотой мальчишка покорит, наконец, свои крутые моря-океаны…

Там, быть может, окажется, что у Луффи — тоже другая любовь. Не пиратская, не товарищи по душе и парусу даже, а вот эта — бестолковая, вздорная, жизнью упущенной обязанная.

Брат, дурак набитый, горсть ярких веснушек и чуточку более искреннее уже:

«Без сожалений».

========== Инсомния ==========

— Эйс! Эйс, пожалуйста, проснись! Эйс!

Старший Ди сонно хмурится, недовольно ругается и ворчит сквозь ускользающую дрёму, но глаза всё-таки открывает, растерянно глядя на дёргающего его за руку Луффи. Мелкого ощутимо трясёт, в радужках — стеклом застывший распахнутый ужас, по щекам — дорожки размазанных мрачных слёз.

— В чём дело, Лу? — сон отпускает мгновенно, освобождая место вихрем врывающейся в сердце тревоге.

Мальчонка же поджимает губы, смотрит на брата большими-большими несчастными глазами, а потом вдруг подбирается весь и бросается на старшего, тёплым упругим комком прижимаясь к часто-часто колотящейся нагой груди.

— Эйс… Эйс… мне сон плохой приснился… Т-там… там… во сне этом… ты от меня… там я… там ты…

Вот оно что…

Портгас облегчённо выдыхает, крепко обнимает глупого братишку за плечи и спину, зарывается пальцами в мягкие пряди на затылке и аккуратно их перебирает, вычёсывая подушечками шероховатую кожу.

— Там… я тебя… не смог спасти… И… и… ты от меня… из-за этого… навсегда от меня… — ещё чуть-чуть — и Луффи, кажется, зайдётся в самом настоящем приступе колотящейся в окна истерики, поэтому Эйс приподнимает его мордашку за подбородок и со всей серьёзностью, на которую только способен, смотрит в огромные глазищи с расширившимися лунами зрачков.

— Это просто сон, Луффи, и он уже закончился, верно? Вот он я, я перед тобой, и чего же тогда бояться?

— Н-но… но… да… закончился… навер… ное, но…

— Мелкий же ты дурёныш… — Портгас зажимает рот мальчонки ладонью, смотрит на того внимательно, стараясь напустить самый внушительный вид всезнающего и непоколебимого старшего брата, легонько щёлкает мелкого по лбу и, помедлив, целует его в нос. — Глупости же какие тебе снятся, ты только подумай, а… Спасать он меня удумал… Это я тебя спасать стану, если понадобится, понял? И пожизненно, очевидно, буду этим заниматься, потому что башка твоя резиновая никогда не поумнеет. Так что никуда я не денусь. Ясно?

В распахнутых наивных глазах всё ещё кружится сорванной листвой пахучая осенняя неуверенность, но мальчишка тем не менее заметно утихает, кивает с осторожностью, и снова льнёт к брату, зарываясь тому носом в убаюкивающее родными запахами знакомое плечо.

Портгас успокоенно приопускает слипающиеся веки, бережно укладывает Луффи в успевшую остыть постель и, неуклюже ворочаясь, кое-как устраивается рядом, не разжимая ненавязчиво поглаживающих по костлявой спине объятий: как вот тут отпустишь, когда цепкие резиновые пальцы намертво впились в загривок, а ноги нахально оплели поддавшиеся бёдра?

— Спи, глупый маленький брат. Спи крепко и не волнуйся ни о чём. Всё будет хорошо. Всё со мной обязательно будет хорошо…

Луффи что-то несвязно бормочет, улыбается уголками припухлых отогретых губ, когда старший с редкой неприкрытой нежностью целует его в лоб, и почти тут же проваливается в поджидающий под смятой белой подушкой обратный сон.

— Не веришь?

Луффи вкладывает все силы, чтобы слабо мотнуть головой, против воли делает шаг назад и молча смотрит на брата.

Брата, который ещё совсем недавно умирал у него на руках, безумным наваждением нашёптывал на ухо чужие пугающие слова, улыбался россыпью веснушек с погибающего небесного светила…

А сейчас этот брат стоит перед ним, улыбается и не улыбается одновременно и смотрит-смотрит-смотрит так, что хочется поверить, броситься к нему навстречу, напрыгнуть, крепко-крепко обнять, задать тысячу вопросов или… или просто сказать, как он счастлив, как счастлив, как…