Выбрать главу

Вы говорите: «Ничем так не повредил себе Мережковский и великому делу религиозного возрождения России, как фальшивыми нотами в вопросе о государственности и общественности. Как хорошо было бы, если бы он окончательно высказался».

Я сознаю это так же, как Вы. Ничего бы я так не хотел, ничего бы мы все так не хотели, как «высказаться окончательно». Но есть ли возможность сделать это сейчас, в те острые мгновенья, которые мы переживаем. Теперь все слова еще заглушаются громом событий. Но они, эти события, верю, ускорят и облегчат религиозную работу, которой посвящена моя, наша, жизнь. Пока же скажу лишь несколько слов.

Вы удивляетесь, что «Мережковский не осознал сразу того, что теперь, по–видимому, начинает осознавать, — что государство, царство, есть одно из искушений дьявольских». А я удивляюсь, что Вы этому удивляетесь. Вы же сами указываете, что не только я, но и такие люди, как Достоевский и Вл. Соловьев, не осознали этого «сразу» и даже совсем не осознали. Думаю, что тут вообще страшнее соблазн, чем это кажется. Недаром же самого Сына Человеческого дьявол искушал царством земным — и не Сын Человеческий, а Сын Божий победил искушение. Так жб) как некогда Человек, искушается ныне все человечество. И это искушение победит не человечество, а только Богочеловечество.

Тут хитрость дьявола в том, что он никогда не показывает истинного лица своего, лица Зверя, а прячет его за тремя личинами, тремя подобиями Божескими. Первое подобие — разума: насилие власти оправдывается разумною необходимостью; насилие во имя порядка и разума признается меньшим злом, т. е. благом, по сравнению с насилием во имя хаоса и безумия, которыми грозит, будто бы, всякая анархия. Второе подобие — свободы: внутренняя личная свобода каждого ограничивается и определяется внешнею общею свободою всех; в том и в другом случае свобода, признаваемая только как нечто отрицательное, как свобода от чего‑нибудь, а не свобода для чего‑нибудь, постепенно сводится к ничтожеству. И, наконец, третье — самое лукавое подобие — любви: человек жаждет личной свободы, но человечество жаждет «всемирного объединения»; и дьявол, обещая утолить эту жажду, учит людей жертвовать личной свободой всеобщему братству и равенству. Для того чтобы обличить ложность этих подобий, мало знать истину, надо быть в истине.

Вы говорите: «Теократия есть царство любви и свободы». Легко сказать, трудно сделать; трудно при теперешних силах наших, почти невозможно найти даже первую реальную точку для теократического действия. «Царство любви и свободы»? Но разве Вы не видите, какая страшная антиномия между тем, что люди называют «любовью», и тем, что они называют «свободой»? Быть свободным — значит для них утверждать себя, хотя бы против других; любить — утверждать других, хотя бы против себя. Как же соединить отрицание себя с утверждением себя? Люди не только этого не делают, но и не подозревают, что это можно и нужно сделать: когда они любят или, вернее, хотят любви, то, естественно, отказываются от свободы; когда свободны или, вернее, хотят быть свободными, то естественно, отказываются от любви.

Кровавого пота стоило Сильнейшему из людей слово, соединяющее последнюю любовь с последней свободой: «Не Моя, а Твоя будет воля»5'. Чего же оно будет стоить нам?

«Заповедь новую даю вам: да любите друг друга»6*. Если это повторение того, что уже сказано в Ветхом Завете: «Люби ближнего твоего, как самого себя»7*, то это была бы заповедь неновая. Любовь, которую заповедал Христос, потому и есть «новая», что она не только любовь, но и свобода, не только путь личного, но и общественного, всечеловеческого, вселенского спасения. Эта любовь — бесконечная свобода и вместе с тем бесконечная власть, о которой сказано: «Мне принадлежит всякая власть на земле и на небе»8*. Если жив Христос, — а он воистину жив, потому что воистину воскрес, — то жив наш Царь, и не может быть иного Царя, иной власти ни на небе, ни на земле, кроме Христа. Власть Христова — власть новой любви вселенской, и есть единственное подлинное основание нового, по отношению ко всем прежним земным властям безвластного, анархического, общественного строительства, царства Божьего на земле, теократии. Историческое христианство, приняв новую заповедь как старую, любовь как дело личного, одинокого, а не общественного, вселенского, спасения, не могло принять новую власть Христа как живую, не только небесную, но и земную реальность; вознесло эту власть в область идеальных и, в сущности, праздных отвлеченностей, а в области земных общественных реальностей признало за власть, идущую от Бога, власть, идущую от дьявола, — государственное насилие, как будто усомнившись в этом обетовании нашего Единого Царя и Первосвященника: «Вот — Я с вами до скончания века. Аминъ»9', — подменило живого, вечно с нами и вечно в нас живущего Христа какими‑то двумя мертвыми призраками, оборотнями, «наместниками Христовыми»: на Западе — римским первосвященником, на Востоке — римским кесарем. И получилась безобразно нелепая, кощунственная химера — «христианское государство», «православное царство». Но химера стала страшною реальностью. А новая любовь, новая власть Христова все еще — неоткрывшаяся тайна, несовершившееся чудо. Мы предчувствуем эту любовь, как, может быть, никто никогда не предчувствовал. Но этого мало. Для того чтобы не впасть в ошибку исторического христианства, мы должны ответить на реальность государства не идеальною отвлеченностью, а еще большею реальностью новой любви, новой власти. А кому из нас открылась тайна этой власти, в ком совершилось чудо этой любви?