Я смотрю на маму. Та глядит на папу с обычным выражением — смесь отвращения и любви. Так же она смотрит на меня, когда я ковыряю в ухе и потом использую ушную серу в качестве блеска для губ. Я верю в многократное использование всего. Снова поворачиваюсь к папе.
— Я не деликатный, — говорю я. — А вы двое — никакие не раздражители!
— Значит, мы не выполняем определенное твое требование, — с набитым ртом отвечает отец. И смотрит на меня. В бороде у него йогурт.
— Да нет же. Вам просто все равно. — Я ударяю кулаком об стол, но без толку. Стол-то каменный.
Оставив обед недоеденным, я ухожу и спускаюсь по крутому склону в долину. Спутанные виноградные лозы задеревенели, как паучьи лапки, зажатые между страниц тетради. Я пробираюсь сквозь крапиву к берегу реки. Вчера я начал строить дамбу через реку.
Мне очень досадно, что не удается растормошить отдыхающих родителей. Они попивают эспрессо на балкончике и не видят меня за тремя большими соснами, заслоняющими реку. Я на корячках таскаю самые большие камни в центр реки. С каждым вплеском моя запруду простирается все дальше к противоположному берегу.
Помню, родители водили меня на выставку в Национальный ботанический сад Уэльса: картины были расставлены вокруг прудиков, ручьев и прочих водоемов. Выставка называлась «Отхождение»; как я потом узнал, этим же термином называют слизистую пробку, выходящую на ранней стадии родов.
Воображаю себя объектом современного искусства: вот я в утробе. Отходят воды, выплескиваясь на неровные булыжники. Солнце розовато сияет сквозь веки и амниотическую жидкость. Я — глупый комок, вылезающий ногами вперед, словно скатываясь с водной горки. Меня хватают щипцами за пальцы ног. Воды становятся мутными, ног не видно за клубами ила. Я должен плакать; думаю о грустном; представляю, что родители умерли. На истории нам показывали фото концлагеря в Бельзене. Трупы лежали под деревьями. Ими, как яблоками, упавшими с веток, был усеян весь лес. Лица и верхняя часть тел были закрыты одеялами — это мог бы быть кто угодно. Я принимаюсь часто моргать, но глаза остаются сухими.
Самая старая фотография, где мои родители изображены вместе, черно-белая. И не потому, что тогда не было цветной пленки, — они сами так захотели. Уголки снимка закруглены, как у игральной карты. Родители; устроили пикник под деревьями, это было где-то в конце семидесятых. Я представляю, как они установили таймер на фотоаппарате, легли на траву и накрылись одеялом. Они не спят, а умерли.
Моя любимая фотография родителей — цветная. Ее сделали, когда мне исполнилось семь лет, на заднем дворе. Папа — вечный шутник — делает вид, что сейчас опрокинет тарелку с клубничным желе и кусочками клубники маме на голову. Мама сидит на складном стуле, а папа стоит за ее спиной и держит тарелку, слегка накренив ее. Наша няня из Европы Хильда, я и еще четверо моих друзей расселись вокруг них на траве. Все улыбаются, смотрят на папу и надеются, что его рука соскользнет.
У папы на лице притворное беспокойство: губы трубочкой, точно он говорит «ой!». А вот мама по-настоящему напугана: это ее «боевое» лицо. Она кажется такой уродливой. Ее руки на снимке получились нечетко, ведь она взмахнула ими, чтобы уберечь свою красивую прическу. У нее такой вид, будто она только что поняла, спустя многие годы, что ее муж ненавидит ее и, хуже всего, специально подождал дня рождения их сына, чтобы сообщить об этом всем.
Вниз по реке берег превращается в отмель девственной блестящей грязи, гладкой, как китовая кожа. Я иду вниз по течению, с каждым шагом глубже увязая в глине. Ноги хлюпают и хрюкают; грязь приобретает консистенцию желе с кусочками клубники. Я останавливаюсь и позволяю себе увязнуть. Сразу возникают мысли о кусающих и жалящих тварях.
Сегодня утром в одной из папиных тапок обнаружился скорпион. Отец в спешке напялил тапки, не оставив животному ни малейшего шанса. Он вытряхнул его на плиточный пол; скорпион приземлился на спину, распластав обмякшие клешни. Хвост и жало остались целы. Я ткнул его прутиком — ничего. Мой отдыхающий папа приложил скорпиона к уху как серьгу и, на манер Бетти Буп из мультика, кокетливо послал мне воздушный поцелуй.
Я увяз в грязи по колено. Там, где в глине образовались глубокие отпечатки, я вижу копошащихся крошечных червячков, совсем еще личинок. Решаю переставить правую ногу, и левая увязает глубже, по самое бедро, кожа на котором белая как бумага. Замираю словно статуя и делаю глубокий вдох. Я стою в самом центре грязевой кучи, похожей на спину гиппопотама. Рыщу в карманах: один английский фунт и, к моему удивлению, теннисный мяч. Кладу оба предмета в грязь рядом с собой. Ни один не тонет.
Этому я научился из американских сериалов.
В стрессовой ситуации я очень медленно закрываю и открываю глаза. Я в том же месте, проблема никуда не делась, но что-то все же меняется. И когда выхода вроде бы нет, возникает план. Когда, кажется, нет слов, они находятся…
Моим родителям очень важно знать, что иногда я подвергаю себя опасности. Это заставляет их почувствовать, что они живут полной жизнью, что им повезло. Папа на отдыхе — самый подходящий человек, чтобы позвать на помощь. Вилла стоит ровно на полпути к вершине холма. Я зову таким голосом, будто хочу показать ему что-то захватывающее:
— Папа! Отец! Ллойд! — копирую мамин голос. — Па! Пап! — хриплю я, и от этого увязаю сильнее. Грязь просачивается под шорты. — Помогите!
Слышу, как кто-то спускается с холма, — это отец. Когда он бежит, то издает характерные кашляющие звуки. Они становятся все громче. У отца больная спина. Когда-нибудь и я буду кряхтеть при малейшей физической нагрузке.
Папин голый торс появляется над зарослями ежевики и крапивы. Вместо того, чтобы обойти и сделать крюк, он ломится прямо через кусты и притворяется, что ему не больно. Из одежды на нем одни только вельветовые шорты и коричневые кожаные сандалии. Вокруг каждого соска у него растет по меньшей мере дюжина черных волосков.
У папы испуганный вид. Он любит меня. Ничего не может с собой поделать. Он ничего не говорит, не смотрит на теннисный мяч и однофунтовую монету и даже не вступает со мной в визуальный контакт. Его занимает лишь одно: не дать оборваться моей жизни. Поискав, но не обнаружив ветку — герои всегда проявляют инициативу, — он подбирается к краю отмели и останавливается там, где сквозь глину пробивается травка. Он наклоняется вперед; глина под его ногами проминается, как собачьи какашки.
— Нннгх, — кряхтит он, восстанавливая равновесие.
Да, в такие моменты на ум приходят одни согласные.
В моей голове играет инструментальная гитарная музыка, которая звучала в конце пятничной серии «Соседей», закончившейся на самом интересном месте. Доживу ли я до своего пятнадцатилетия?
Согнув колени, папа протягивает мне одну руку. Его руки загорели и стали цвета крем-брюле. Наверное, сейчас неподходящий момент, чтобы сообщить, как согревающе приятна глина в моих шортах. Я протягиваю папе обе руки, но от этого движения увязаю лишь глубже и отодвигаюсь назад. Отец смотрит вправо, влево и, наконец, вверх.
Я единственный человек из всех знакомых мне, у кого пупок не определился, быть ему выпуклым или впуклым. Сейчас этот пупок исчезает в вязкой массе.
Там, где мы разворотили грязь, возникли мазки оранжевой глины — как пятна краски.