Выбрать главу

Об университете сейчас говорят уже в школе. Мистер Линтон сказал, что если я хорошо подготовлюсь к выпускным экзаменам, то смогу попасть в класс усиленной подготовки ко вступительным по истории, а это уже верная дорожка в лучший университет, стопроцентное попадание на лучшую должность и гарантированное превращение в копию моего отца.

Старики говорят, что жизнь летит, только чтобы почувствовать себя лучше. Правда в том, что жизнь делится на маленькие отрезки времени — сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас — и нужно лишь от двадцати до тридцати таких «сейчас», чтобы осознать, что все закончится скамейкой в Синглтон-парке. Хотя не так уж это и плохо. Если бы я был старым и забыл сделать в жизни что-нибудь стоящее, то провел бы эти последние пару лет в ботаническом саду, убеждая себя, что время летит так быстро, что даже растения, у которых нет никаких обязательств, едва ли удостаиваются шанса сделать нечто стоящее в жизни — разве что произвести на свет пару-тройку красных или желтых цветков и, если повезет и подвернется насекомое, размножиться. Если старик удостаивается слов «отец и муж» на мемориальной табличке на скамье, то уже думает, что у него есть причины гордиться собой.

Помню, когда я смотрел «Короля Лира» в «Гранд-театре», то заметил, что на некоторых сиденьях таблички, посвященные каким-то людям или местным компаниям. Может, Зоуи к этому стремится, и ее главная цель — заполучить мемориальную табличку на одном из тех широких кресел.

Я просто неверно подгадал. Если бы у Зоуи была возможность прочитать мое руководство прежде чем она перешла в другую школу, как знать, где бы она была сейчас. Может, стала бы одной из тех девчонок, которых фотографирует «Ивнинг пост» с результатами экзамена в руках.

Но поскольку этого не случилось, она должна остаться такой же или стать хуже. Самооценку человека очень хорошо характеризует тот факт, что в жизни он или она занимается установкой хорошего освещения для других девчонок.

Они наверняка держат ее подальше от глаз, в операторской будке, под капельницей с мясной подливкой. Рычажки и ручки на ее пульте — единственное, что соединяет ее с внешним миром. Из темноты Зоуи наблюдает, как исполнитель главной роли поет, обратив глаза к осветительным приборам; она знает, что он поет для нее. Она включает самый яркий прожектор, покручивая ручку потным пальцем, и скользит рукой по толстому животу, проскальзывая под резинку своих треников и хватаясь за сгусток хлюпающей плоти, который, как она недавно узнала, является ее половыми органами.

В кафе театра «Тальесин» полно гордых, цветущих на вид родителей. Я спускаюсь в кассу (она же сувенирный магазин, она же галерея) и прошу выкупить зарезервированный билет, вручая папину кредитку женщине за стойкой.

У кассирши в глазу лопнул капилляр; на роговицу как будто капнули кроваво-красным соусом табаско. Замечаю желтый мазок синяка под глазом, но не придумываю историю о том, как она получила этот ушиб.

Она читает надпись на конверте: «Один билет на вечернее представление, Ллойд Тейт», — и протягивает его мне. Какое-то время я выжидаю, надеясь, что у нее возникнут сомнения насчет моего возраста. Но она улыбается и отдает мне кредитку.

Направляюсь прямо в бар и заказываю кулебяку с цыпленком и грибами. В школе мы прозвали Зоуи Кулебякой. Девушка за барной стойкой ставит пирог в микроволновку на полторы минуты. Пока он там вертится, я наблюдаю за тем, как раздуваются и провисают его бочка и морщится кожа. Пирог стареет на год с каждой секундой.

Сажусь за пустой столик и вилкой делаю прокол с каждого конца кулебяки. Через отверстия из пирожка-гейзера пробивается дым. Я жду, пока тягучая начинка остынет, и просматриваю программку спектакля «Гетто». Натыкаюсь на «Зоуи Прис — звукорежиссер, осветитель». Фотографии нет. На последней странице черно-белые фотографии с генеральной репетиции. Девчонки почти все выглядят одинаково: хорошенькие и с прямыми волосами. Пытаюсь вспомнить, как выглядит Зоуи. Я наверняка узнаю ее, когда увижу, но сейчас все, о чем я могу думать, — моя курино-грибная кулебяка.

Театр заполнен больше чем на половину. Я самый молодой зритель в ряду «Л».

В пьесе рассказывается о гетто в литовском Вильнюсе, где евреи создали театральную труппу. Они поют и исполняют песни. Их пение оказывается таким прекрасным, что депортацию в концлагерь откладывают на некоторое время. Повезло евреям, что нацисты не черта не понимают в хорошей музыке. Нацист Киттель назначает еврея Генса правителем гетто и начальником еврейской полиции. Генс устраивает бал, чтобы быть у нацистов на хорошем счету.

В антракте остаюсь на своем месте. Мне нравится наблюдать за ребятами в черных джинсах, таскающими декорации. Как будто их никто не видит.

Они выносят на сцену цветы, ковры и подушки. Четверо несут длинный прямоугольный обеденный стол, который затем накрывают: вино, довольно убедительный муляж салями в сетке и пластиковые жареные куры.

Начинается второе действие, и на сцене появляется двенадцать актеров: фольклорный ансамбль, состоящий из скрипача, трубача, гитариста и аккордеониста. Они играют довольно раздражающую мелодию, а четверо нацистов тем временем попивают вино и наблюдают за тем, как еврейские полицейские трахают пьяных еврейских проституток. Они делают это на столе.

Смотрю на лица родителей в моем ряду. У них серьезный, сосредоточенный вид. Один мужчина потирает подбородок; его челюсть сжата, напряженный рот чуть приоткрыт. Представляю, как папы юных актрис сейчас свыкаются с мыслью, что их дочери ощущают себя вполне уютно — и выглядят вполне убедительно — в роли девок, которые притворяются, будто им приятно, когда их трахает пьяный подросток, в свою очередь притворяющийся, что умеет трахаться.

Когда звуки совокупления становятся все громче, один папа поворачивается к жене и с полуулыбкой шепчет ей на ухо что-то смешное. Он хихикает, но она улыбается и ведет себя так, будто его нет; все ее мысли о бедных евреях. Он пытается разрядить обстановку в сложной ситуации; во второй раз, когда он разрешил бойфренду дочки переночевать у них, он убеждал себя что это батареи скрипят или ветер на заднем дворе — но так и не убедился и прислушивался всю ночь.

В конце спектакля я хлопаю в ладоши двадцать четыре раза.

Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас, сейчас.

Актеры выходят и кланяются. Потом удаляются ненадолго за кулисы, но отсутствуют не так долго, чтобы зрители засомневались, продолжать хлопать или нет, и возвращаются на бис. Они простирают руки к Зоуи, которая сидит в своей берлоге, в своей клетке — будке звукооператора. Наверное, они приносят ей дополнительную порцию еды, если она не допустит ни одной ошибки. Они хлопают ей и смотрят наверх, на лампы.

Я приземляюсь на один из продолговатых диванов, расставленных змейкой вдоль стен фойе. Спектакль не произвел на меня впечатления. Нет ни внезапного уныния, ни нахлынувшей грусти. Более того, я чувствую себя не хуже, чем перед началом пьесы. В театре было жарковато, и пирог тяжеловато лег в желудке; может, я уснул и пропустил ту часть, которая бы меня взволновала?

Наблюдаю за группками родителей, которые ждут с цветами. Это похоже на зал прилета в аэропорту: присутствует элемент соревнования — кто выйдет первым? Не уверен, что узнаю Зоуи в лицо, поэтому придется внимательно следить за другими физическими характеристиками.

Первая девочка бежит прямо к своим родителям и обнимает обоих; те неуклюже наклоняются в коротком, но теплом тройном объятии. Другие родители хорошо скрывают свое недовольство. Девчонка улыбается родителям. У нее знакомое лицо, но может, это потому, что я видел ее на сцене. Ее отец что-то произносит. Она смеется. У нее красная сумка с нарисованным роботом из комикса, показывающим знак «мир». На ней красно-серый свитер в полоску с V-образным вырезом, мешковатый и скрывающий фигуру, хотя бугорки грудей хорошо видны; и длинные, сильно расклешенные джинсы, создающие впечатление, что у нее нет ступней.