— Не знаю. Откуда мне знать?
— Ты должна знать, ведь это у тебя кровь.
— Ну, не знаю я. Идет и идет. Неизвестно еще, когда это кончится.
— Ну, сколько на сегодня? Скажи. Одна ложка? Две ложки? Пинта?
— Отстань, — не выдержала я.
— Ему просто любопытно, зачем же кричать? — вмешалась мама.
— Тогда скажи ему, сколько у тебя бывает крови, — огрызнулась я.
— Я его мать, — рассердилась она, но, думаю, поняла меня правильно.
Адам все еще приставал ко мне, когда Джулия вернулась с работы. Ему все надо было знать. У меня жутко болел живот, а он чуть не прижимался ко мне и шипел:
— Давай, скажи мне. Что ты чувствуешь? Где у тебя болит?
Джулия была в гостиной и все слышала.
— Какого черта? — возмутилась она. — Оставь ее в покое!
Она наподдала ему с такой силой, что он стукнулся коленкой о журнальный столик и громко заорал, чтобы его услышала мама.
— Джулия, прекрати! Не трогай его! — крикнула мама, но Джулии было плевать на них обоих.
— Вот так дела! У тебя в первый раз? Как ты?
— Чертовски болит.
— Пила что-нибудь?
— Мама сказала, что лучше не принимать таблетки.
— Пойдем наверх, я тебе дам.
Мне сразу стало намного легче. Кстати, Джулия почти никогда не приглашала меня в свою спальню. Но на лестнице нас поджидал Адам.
Джулия отпихнула его.
— Эй, дай ей пройти! Прочь с дороги!
— Ничего, он не мешает, — сказала я.
— Он — паршивец.
Она дала мне пару таблеток парацетамола, а потом мы сидели на ее кровати и долго, по-сестрински говорили о прокладках и тампонах, о том, как не испачкать простыню, и о многом другом, о чем можно говорить только с девчонкой, с которой дружишь по-настоящему. Ей, как мне, было ясно, что от нашей мамы нет никакого толка. Вряд ли она вообще обращает на это внимание. Всегда ведет себя одинаково, словно ничего с ней не происходит, и, хотя месячные у нее уже, поди, лет пятьдесят, она терпеть не может иметь дело с прокладками. Разбрасывает их по дому всем напоказ.
— Оставляет даже на подоконнике в кухне. Зачем? Правда-правда! — сказала Джулия.
— Наверное, меняет их, когда готовит обед, — хихикнула я.
И мы обе зашлись в смехе.
В тот день мы переговорили обо всем на свете. Рассказывал и друг другу потрясающие истории, которыми прежде ни с кем не могли поделиться. Вот было здорово. Мне казалось тогда, что я еще ни с кем так не разговаривала. И я подумала о бедняжке Адаме, в одиночестве слонявшемся по дому. Ему нельзя было к нам. О чем с ним говорить? Совсем не о чем!
— Спорю на что угодно, мальчишки так не разговаривают, правда?
— Конечно же, нет! — ответила Джулия. — Они всё держат про себя. Даже о своих петушках, и то ни слова от страха, как бы их не сочли слишком маленькими.
— И у многих они маленькие? — спросила я свою сестру.
— На мой вкус, у всех маленькие! И мы захихикали, словно две курицы.
— Могли бы поговорить о том, как у них было в первый раз, — сказала я.
— Не могут, — возразила Джулия. — Слишком смущаются. Часами сидят в своих спальнях и до того смущаются, что даже с лучшими друзьями не могут поделиться.
Мы чуть не умерли со смеху. А потом принялись болтать обо всех наших, на кого и как влияют месячные — обо мне, о нет, о маме, о школьных подружках, о родственницах, о маминой сестре Иви, которая хуже всех. Зато потом она ластится так, что ее всегда прощают, и это нечестно.
После этого разговора мне стало гораздо легче, и я смогла спокойно думать о самых разных вещах, например о месячных, да и о маме тоже, правда, потому что поняла, почти всегда, когда мне кажется, будто она злится на меня или не любит меня, она просто такая, какая она есть. И с Джулией у нее то же самое. Мы сидели в спальне Джулии и рассказывали друг дружке, как мама выводила нас из себя, и не поверите — у нас все было одинаково. Вот уж я изумилась. Приятно было узнать, что у Джулии все то же самое и дело вовсе не в моем воображении насчет маминого безразличия, даже если я чересчур придираюсь к ней.
Потом мы заговорили о папе. В общем-то, хотя Джулия и считает маму не очень-то умной, все же она жалеет ее, потому что думает, будто у нее тяжелая жизнь. Она и мама вполне ладят, а вот на папу Джулия фыркает. По мне-то он что надо. Если приезжает со своей Элеонор, то не чаще раза-двух в год, чего с ним делить. Наверное, я больше в него пошла, а Джулия — в маму. Она говорит: ладно, если он такой хороший и так нас любит, то почему он уехал и бросил нас? — а я от этого сразу зверею. Он же маму бросил, при чем тут мы?
— Тогда почему он не с нами? — возражает мне Джулия, но это нечестно; хотя, конечно же, он не с нами, но что бы он с нами делал?