Глoбов начал объяснять, но тот перебил с полуслова. Видать, ни за что не желал уступить первенство «Спартаку»:
— Все это верно… Однако футбол — не политика. И вообще, знаешь, не люблю я в высокие материи забираться. Это уж твое прокурорское дело теории подводить. А я — практик. Растолкуй мне лучше историю с твоим Рабиновичем.
Сережа с вокзала проехал прямо к бабушке:
— Ты вырос и загорел.
Не вставая, она протянула руку.
— Ну, куда целоваться лезешь? Погоди — допечатаю страницу.
И застучала в машинку.
— Как дела с картошкой? Дождей испугались? Тоже мне — детки! Мы в твои-то годы по тюрьмам сидели. Есть хочешь? Возьми за окном, разогрей. Да рассказывай ты, рассказывай побыстрее. После успеешь поесть.
Бабушка удивительная. Если б все такими были, коммунизм давно наступил бы. Ее бы — в колхоз. Она — им покажет!
Но выслушав Сережу, Екатерина Петровна молчала. Потом еще свирепее забила в клавиши. Пишущая машинка трещала, как пулемет. Бабушка, попригнувшись на стуле, расстреливала в упор, не целясь.
— Так и знала — опечатка. Придется переписать. Это все ты виноват: под руку разговариваешь.
Она вложила новую обойму. Сережа терся щекой о спинку стула, заглядывал через плечо.
— Целую страницу? Заново? Из-за одной опечатки? Все равно книга твоего писателя никому не нужна.
— То есть как это, не нужна? — изумилась Екатерина Петровна. — Ты сам говоришь — в отдельных колхозах еще есть недостатки. А здесь, — она ткнула в рукопись, — дан образец. Электродоилки, электроплуги. Пусть берут пример. Язык, правда, плох и любви слишком много.
— Я читал, — отмахнулся Сережа. — Все это одно сплошное образцово-показательное вранье.
— Тише! Опомнись!
Но Сережа будто катился с горы: — Я знаю… Я сам видел…
Тогда она поднялась. Если б не морщины, — девочка, ну просто, — девочка. Стриженая, стройная, в белом воротничке.
— Это, это… Ты отдаешь себе отчет, что ты говоришь?
— Знаю… видел… — не унимался Сережа.
— Ничего ты не знаешь. Это враги говорят. Те, кто против… Как ты можешь? Нет, как ты можешь?
Бабушка задыхалась. Сухие, как сено, космы лезли в разные стороны.
— Вовсе я не против… Я и жизнь, и что хотите. Ты, бабушка, вроде отца. С вами и поговорить невозможно. Вот если бы мама была жива…
Он всхлипнул и сразу стал маленьким. Милый, глупый ребенок, сиротинушка ты моя. Ей хотелось поплакать вместе с Сережей. Но она понимала — нельзя — надо пресечь — надо быть строгой.
— Не реви. Ты же взрослый. Мы в твои годы по тюрьмам сидели. Революцию делали.
А он уже ревел, уткнувшись в ее колени. Светлый пушок вился на затылке.
— Сегодня же пойдешь в парикмахерскую. Успокойся, врагом народа никто тебя не считает. А вот самоуверенность у тебя отцовская. Ну что ты в жизни видел? Не реви.
Сережа слушал, как вздрагивают его лопатки, и, удивляясь этому, плакал еще сильнее.
— И с отцом меня, пожалуйста, не сравнивай. Мы с ним — разные люди.
— А мы с тобой? — спросил Сережа, не подымая лица. Он знал, что об этом спрашивать стыдно, но раз уж он плачет, как маленький, — все равно.
— Домой тебе лучше пока не ходить. У них там семейные дрязги. Поживешь у меня.
— А мы уживемся, бабушка? Я своими принципами не поступлюсь!
— Какие у тебя принципы! Ты думаешь, я старая, ничего не вижу, не замечаю. Я, может быть, побольше тебя плохого знаю. Но, Сережа, ведь ты сам понимаешь — надо верить, обязательно надо верить. Ведь этому вся жизнь отдана, это — цель наша…
Сережа лег на спину и открыл глаза.
— Знаешь что, бабушка, — сказал он счастливым, сырым голосом, — я пришел к выводу: нам только одно теперь может помочь — мировая революция. Ты как считаешь — мировая революция будет?
— Ну разве можно в этом сомневаться? Конечно, будет! Давай-ка я тебе поесть разогрею, — сказала бабушка.
Не зная, куда деваться, они забрели в планетарий. По крайней мере здесь дешевле и темнее, чем в ресторане, — смекнул Юрий. А домой к нему Марина идти пока что упрямилась: должно быть, не подошло еще время.
Над ними — по всему куполу — разожгли мироздание. Оно повисло биллионами звезд и тихонько крутилось, поскрипывая на поворотах, будто настоящее небо. Оно раскрывало мохнатые недра и, вывалив содержимое, позволяло удостовериться, что Бога — нет.
Вселенная была пуста. И эта пустота была до того огромна, что невозможно представить, и до того бесцельна в своей бесконечности, что Юрию снова, как тогда, в постели, стало не по себе.