— Если когда-нибудь попаду в Олд Бейли на скамью подсудимых, найму Скеррита, — сказал кто-то негромко своему соседу.
Лорд Баксфилд прокашлялся и обратился к Алексу:
— Подсудимый Шеллен, прежде чем генеральный атторней мистер Файф произнесет заключительную речь, вы имеете право на последнее слово.
Алекс встал. Накануне он долго ходил из угла в угол своей камеры, обдумывая это свое последнее слово. Он прекрасно понимал, что только раскаяние и мольба о снисхождении, высказанные в последнем слове, могут оказать воздействие на суд и присяжных. Все остальные разглагольствования, сколь бы логичны и отточены они ни были, ничего не добавят к тысячам произнесенных уже слов и пройдут, если не мимо ушей, то не затронув сердец.
— Высокий суд, господа присяжные заседатели. 20 марта 1945 года я выступил не против короля Георга VI и не против народа Англии. Я выступил против стихийного бедствия бессмысленной жестокости, и я боролся с нею, как борются с пожаром или с наводнением. Я ни о чем не сожалею. Скажу вам больше: я рад, что однажды мне не хватило бензина, чтобы улететь из пылающей Германии и что судьба поставила меня перед выбором: бездействовать, предав самого себя, или поступить по внутренним убеждениям, пойти против тех, для кого война из дела праведного превратилась в расправу. Моей семьи больше нет. Похоже — у меня нет и родины. Я признаю себя виновным перед английским законом, но мне было бы намного проще, если бы я осознал свою вину и перед неписаным законом человечности. Тогда я мог бы покаяться и попросить прощения. Но я не стану обманывать вас — я не вижу за собой вины, и вы вправе судить меня как нераскаявшегося.
Он сел. Адвокат Скеррит поставил локти на стол и уткнулся лбом в сомкнутые ладони. Зал безмолвствовал, только скрип перьев и чье-то нервическое покашливание, еще более подчеркивающие тишину.
— Что ж, — лорд Баксфилд ткнул молотком в сторону генерального атторнея, — теперь ваша очередь, мистер Файф.
В отличие от несколько ироничного и весьма краткого выступления своего коллеги барристера, речь обвинителя была более эмоциональной и долгой. Помимо этого она была стройна и последовательна и лишена как элементов надуманного абсурда, так и обращений за помощью к Всевышнему. Он оперировал формулировками древних — еще королевских — и более поздних — парламентских — статутов, искусно, словно фокусник, извлекая из багажа своей многолетней обвинительской практики вполне подходящие для данного случая судебные прецеденты, сплетая таким образом из двух ветвей английского права некий венок консолидированного закона. При этом его нельзя было обвинить в беззастенчивом вторжении в сферу судебного законотворчества, монопольные права на которое имел только суд, поскольку свои манипуляции со статутами и прецедентами он, по его собственным словам, осуществлял лишь с целью квалификации того или иного факта с точки зрения закона, что как раз и требовалось знать присяжным для выработки ими вердикта. Дэвид Максвелл Файф сыпал высказываниями известных мыслителей и правоведов, не всегда утруждая себя упоминанием имен их авторов.
— Думать о человечестве и хорошо и приятно во время мира, джентльмены, но, когда твоя страна ведет войну, любое действие и даже слово в защиту человечества преступно по отношению к родине. Для настоящего же солдата и в мирное время, и на войне понятие «человечество» есть абстрактная философская категория, не более того. Верность отечеству, вере, королю, долгу и присяге — вот те принципы, которые должны определять все его поступки в любой ситуации, чтобы ни происходило вокруг. Сохранять верность, хотя бы небо рушилось на землю, — вот мое твердое убеждение!
Аплодисменты.
Несомненно, Файф находился в гораздо более выгодном положении, по сравнению со Скерритом. Ему не нужно было доказывать, что белое — это черное. Белое он называл белым и, имея в своем распоряжении множество аргументов в подтверждение этого столь легко доказуемого факта, приводил их все, стремясь разложить по полочкам и ящичкам в головах присяжных, так, чтобы в них не осталось уже места для чего-либо другого.
— Имеем ли мы право узаконить прецедент, именуемый «измена Алекса Шеллена»? — вопрошал он. — Простив его действия, расценив их как вызванные стечением особых обстоятельств, проявив жалость к человеку, к его молодости в ущерб таким понятиям, как верность солдата и подданного? Нет, нет и нет! Глубокоуважаемый мною мистер Скеррит, перечисляя здесь известные ему мотивы, побуждающие человека к измене, не осознавал, что страх, например, в определенных обстоятельствах может быть как раз смягчающим фактором преступления. Запуганного, сломленного физически и униженного нравственно пленного солдата всегда можно понять и простить, учитывая, что не все в этот мир приходят героями. И окажись Шеллен в таком положении, неужели же мы не приняли бы во внимание отчаяние или сломленную психику этого двадцатипятилетнего парня. Но предать хладнокровно, под воздействием только собственных умозаключений и субъективных выводов! Добровольно предложить свои услуги врагу! Этому нет прощения! — Аплодисменты. — Этому нет прощения еще и потому, что иначе нас ждет хаос анархии, развал армии и угроза самому существованию Великобритании. Ведь представьте себе на минуту, что не пленный флаинг-офицер, а гораздо более крупный командир вдруг повернет свое соединение (или целую армию!) против собственного государства, вспомнив о человечестве и о том, что в некоторых случаях такое допустимо.