Пиши скорее, как ты думаешь сейчас быть. Освобожден ли ты и от первого наказания или должен ехать в ссылку? Приедешь ли ты сюда? Я думаю, это очень возможно, так как ты можешь получить мандат. Вообще, пиши скорее. Я ничего пока не предпринимаю. Говорят, ЦК уже порвал с Советом…
Мой адрес: Париж, ул. Аббэ де л'Эпа, 6, Северная гостиница, г-же Гургеньевой.
Текст этого письма, как и все остальное сохранившееся от переписки Богдана Кнунянца и его жены, дошел до наших дней исключительно благодаря бдительности и усердию российской полиции, ее профессиональному пристрастию к переписыванию чужих писем, «полученных агентурным путем». Таким образом, охранке суждено было сыграть в конце концов не вполне свойственную ей роль хранительницы революционных и отчасти семейных реликвий. Только полиция и сохранила — все остальное сгорело в Шуше во время армяно-татарской резни 1920 года.
Вместо восьмилетней каторги или вечной ссылки, предусмотренных положениями статей 126 и 129, Богдан Кнунянц был приговорен к четырехмесячному заключению в крепости. Не отсидев по окончании суда и пяти дней, он был выпущен под залог трехсот рублей, собранных товарищами. Это составляло одну пятую того, что требовали за него три года назад, арестованного в связи с бакинской первомайской демонстрацией. То ли цены на революционеров резко упали, то ли невиданно возрос курс золотого рубля, то ли так сильно подействовал на судей profession de foi, что они решили поскорее избавиться от языкастого заключенного. Так или иначе, 5 апреля 1905 года Богдан оказался на свободе.
Тогда, после неправдоподобно теплых для Москвы дней ранней весны, вдруг резко похолодало, так что приходилось одеваться во все зимнее. Минутное опьянение, радостное ослепление свободой быстро прошло. Он чувствовал себя точно после тяжелого сна, наполненного беспорядочными видениями, или как после долгого плавания — на берегу. Пошатывало, клонило в сон, хотелось куда-то ехать, идти, но не было сил. Недели две после освобождения он еще оставался в Москве, ждал ответа от Лизы на отправленную ей телеграмму.
Он не мог потом припомнить ни одного события тех двух недель. Осталось лишь стыдливое чувство словесной избыточности — что-то вроде отравления словами. Он думал: может, вместо выступления следовало написать, опубликовать? Что толку в речи, обращенной к кучке лиц, не способных понять тебя?
Хотелось вспомнить хотя бы осповные события, а вспоминались лишь ощущения. С помощью древней науки истории и новейшей — геронтологии я искал потерянного во времени родственника на перекрестьях чужих судеб, на пересечениях с собственной судьбой. Может, уже тогда, в 1905-м, Богдан пытался опробовать на себе препараты, синтезированные в пилипенковской лаборатории? В таком случае стали бы понятными провалы в памяти, но вопрос о том, где кончается «он» и где начинаюсь «я», все равно продолжал бы оставаться открытым.
Геропротекторы прежде всего парализуют память. Человек вываливается из времени, как из открытой двери вагона идущего поезда. Или как парашютист из самолета.
Пытаюсь вспомнить и вспоминаю, что многое в той далекой жизни было не таким, каким представляется сегодня тем, для кого прошлое — лишь свод хрестоматийных примеров из истории.
Я продолжаю благословенной памяти лабораторные изыскания, начатые восемьдесят лет назад в стенах петербургского Технологического института, химическим путем превращаю жидкие вещества в твердые, бесцветные — в окрашенные, нейтральные — в активные, способные к свободнорадикальным превращениям вещества.
Здесь будет нелишне заметить, что «ловцы свободных радикалов», то есть вещества, обладающие свойствами геропротекторов, продлевающих жизнь мухам и мышам, удлиняют также век неодушевленной материи — масел, полимеров, мономеров и проч., которые в не меньшей степени, чем люди, мыши, мухи, стареют и погибают под действием света, воздуха и тепла.
Это обстоятельство, отчасти смыкающееся с леверкюновско-цейтбломовскими соображениями «об осмосе» и о «живой капле», служило лишним свидетельством в пользу единства всего сущего. Я испытывал потребность в художественном методе, который позволил бы соединить в одно целое живую и неживую материю, бывшее и настоящее, текущие события дня и великие исторические даты. Именно таким виделся мне будущий «геронтологический» роман.
С подобными представлениями тесно смыкалось беглое упоминание Ивана Васильевича о жизни как о своего рода безбрежном океане, где рядом с гребнем соседствует провал, где волны, непрестанно меняя свою высоту и форму, взаимодействуют друг с другом, порождают, поддерживают и отрицают друг друга. Будущее сообщается с прошлым через настоящее, и вечный двигатель — жизнь, пульсируя то там, то тут, перебегает огнем бикфордова шнура от поколения к поколению.