Выбрать главу

Утром накануне ареста Богдан послал к ней младшего брата. Они жили теперь вдвоем на Загородном проспекте, куда переехали после отъезда Людвига. (В связи со студенческими волнениями его, как и Богдана, исключили из института. Он перебрался в Киев и поступил там в Политехнический.) Брат Тигран должен был договориться с Лизой о месте встречи, но не застал ее дома. Пришлось оставить записку: «Сегодня до 6 из дому не выходите. Я зайду и покажу Вам место, где надо видеться с ним. Он будет ждать часов в 6. Непременно надо пойти. Тигран».

Потом приходил еще раз и снова не застал. Приписал на обратной стороне: «Зашел в половине второго, надоело ждать и ушел. Тигран».

С Лизой Богдан встретился уже после освобождения из-под стражи. Они вместе отправились в Баку, ставший с памятного каникулярного лета 1898 года вторым родным городом. Здесь он организовывал первые социал-демократические кружки. Здесь познакомился со многими из будущих друзей — с Леонидом Красиным, Меликом Меликянцем, Авелем Енукидзе, Миха Цхакая, Ванечкой Фиолетовым. А вот теперь приехал сюда вместе с девушкой, чей образ постепенно вытеснял из памяти милые черты Любы Страховой. Судьба неизменно уносила его в дальние края и вновь возвращала. Круг замыкался, и он был в этом своем кругу самым молодым, если не считать Ванечку Фиолетова.

Прибыв в Баку, вся веселая компания высланных студентов обосновалась в Чемберикенте, где удалесь снять недорогой дом. Потом Богдан, зачисленный вольноопределяющимся в пехотный резервный полк, вынужден был перебраться в одну из Салянских казарм. День принадлежал армии, вечер — пропагандистской работе. Переодевшись в штатское, он отправлялся на занятия кружка, организованного для рабочих табачной фабрики Мирзабекянца. До казарм, расположенных в верхней, нагорной чисти и торчавших над городом, точно кулак господень, путь был неближний: сначала на конке, потом в гору пешком.

В Баку цвело все, что только могло цвести. Тщедушные кустики, редкие деревья и частые базары яростно зеленели, и уже чувствовалось приближение знойного, душного лета.

Богдан похудел, осунулся. С Лизой почти не виделся, и это угнетало его. Отвыкшая от южного солнца кожа пожелтела и обветрилась. Проснувшись однажды, он обнаружил у себя сильный жар. Провалялся с неделю. По состоянию здоровья ему разрешили ночевать в городе, и он поселился в меблированных комнатах Шавердовых на Сураханской улице.

С Лизой по-прежнему виделся урывками — главный образом на заседаниях только что образованного первого Бакинского комитета РСДРП. Занятия в кружках продолжались и летом, даже в августе — особенно тяжелом для: бакинцев месяце, когда ночью еще жарче, чем днем, и нечем дышать, и заснуть невозможно, если не подует спасительный ветерок.

Но лето миновало, число кружков, где приходилось читать лекции по политической экономии, истории рабочего движения в России и на Западе, росло, разрасталась сеть кружков для совместного чтения нелегальных брошюр и периодических изданий. Разъехавшаяся на каникулы молодежь вернулась в город, школьная жизнь вошла в привычное русло, и в конце 1901 года Богдан по поручению Бакинского комитета организовал ученический комитет, в который вошла его шестнадцатилетняя сестра Фаро.

Уже в марте 1902 года были выпущены первые листовки, уже в апреле состоялась первая демонстрация, в результате которой все они оказались в полицейском участке — Богдан, Лиза, Тигран, Роза Бабикова — невеста или уже тогда жена Людвига, сам Людвиг, Фаро. Больше остальных пострадала сестра: ее уволили из заведения св. Нины с «волчьим билетом».

ГЛАВА IV

Как-то мне в руки попал исписанный карандашом сдвоенный листок полуистлевшей бумаги, испещренный химическими формулами, стрелками и значками. Он был обнаружен во время разбора бабушкиного архива, предпринятого по просьбе Ивана Васильевича. Разговоры об этом шли давпо. По вот настал день, когда бабушка распахнула обе дверцы, опустилась на колено и стала извлекать из секретера все его содержимое. Ключ, торчавший из опущенной крышки, был угрожающе нацелен в ее беззащитное темя, затянутое младенчески нежной розовой кожей, просвечивающей сквозь паутину седых волос. Я поспешил поднять крышку и повернуть ключ в замке.

— Неужели некому больше нагнуться? Дай-ка я сам вытащу.

— Действительно. Встань сейчас же. Не смей нагибаться, — поддержала меня мама.

Сердито оглянувшись, бабушка возмущенно воскликнула:

— Пожалуйста, не делайте из меня больную, беспомощную старуху. Честное слово, это безобразие! Всякий раз…

Не договорив, бабушка ушла с головой в секретер.

Листок был извлечен из старой папки с надписью «Разное», сделанной размашистым бабушкиным почерком. Поначалу я подумал, что это какой-то давний мой черновик, который любящая бабушка заботливо хранила вместе с иными атрибутами младенческих, школьных, студенческих и аспирантских лет. Знакомые химические структуры чередовались с фантастическими — столь характерное соседство тех смелых, отчаянных, самонадеянных дней. В годы безраздельного увлечения химией я покрывал подобными формулами сотни листков на скучных лекциях, дома, в лаборатории, в гостях, даже во время театральных антрактов. Просыпаясь среди ночи, останавливаясь посреди улицы, я записывал их рядом с чьими-то адресами, телефонами, библиографическими ссылками.

Записи на вырванном из школьной тетради листке с вылинявшими линейками были сделаны жестким карандашом. Тщательно скомпонованная схема напоминала декоративный восточный орнамент. Я вздрогнул от внезапной догадки, будто на какой-нибудь самаркандской или бухарской дороге наткнулся на осколок обливной керамики. Поднял, повертел его и по толщине ли, по заскорузлости, по странному ли рисунку вдруг догадался, что передо мной черепок воистину древнего сосуда.

Несколько настораживали, впрочем, ничем не объяснимые совпадения. В отдельных структурах определенно угадывались фрагменты темы, начатой мной еще в студенческие годы.

— Откуда это? — спросил я у бабушки.

Она рассеянно взяла листок и, едва взглянув, вернула:

— Может, Ванин? Или Богдана? Не знаю. Не помню.

Тетрадь, откуда выпал листок с химическими формулами, оказалась сплошь исписана твердой бабушкиной рукой сначала фиолетовыми, потом синими чернилами. Когда-то ее скорее мужской чем женский почерк был именно таким — уверенным, напористым, без каких-либо признаков застенчивой угловатости, появившейся лишь в последние годы. Полнокровные в прошлом буквы как бы похудели, опали, скособочились. «Мы пока не чувствуем осени, — по-прежнему писала мне, однако, бабушка с дачи. — Кругом пышная зелень, а под окном — кусты, усыпанные золотистыми шариками…»

Я надеялся, что разгадка химических формул содержится в этой тетради. Поверхностное проглядываяие записей ничего не дало, и поэтому я решил читать внимательно с самого начала.

«В июне 1903 года, — писала бабушка, — приехав из Баку в Шушу на каникулы, я неожиданно встретила в родительском доме невесту Богдана Лизу и Анну Лазаревну Ратнер. Перед отъездом в Петербург Богдан написал папе письмо с просьбой разрешить им приехать на лето в Шушу.

Живая, стремительная Лиза всем очень нравилась, даже папе, который поначалу переживал, что у Богдана русская невеста. К великому папиному удовольствию, она меньше чем за месяц выучила около ста армянских слов и уже объяснялась с мамой и Нанагюль-баджи.

Лиза носила легкие, воздушные платья. Высокая, стройная, светловолосая, она чувствовала себя совершенно раскованно. Это было, видимо, связано не только с доброжелательным отношением окружающих, но и с умением быстро привыкать к тому месту, куда забрасывала ее переменчивая судьба социал-демократки: к петербургским меблированным комнатам и к бакинскому дому на Чемберикенте, где коммуной поселились высланные студенты, к Дому предварительного заключения и к шушинскому дому жениха, где все женщины говорили по-армянски.

Анне Лазаревне тоже было хорошо у нас. Армянского она не учила, все дни была занята, и только раз или два я видела ее праздно стоящей на галерее второго этажа среди красных гвоздик. Прекрасный вид открывался с нашей горы.