Недалеко от станции метро «Бауманская» шла большая стройка. В центре строительной площадки возвышался каркас купола, будто здесь восстанавливали разрушенный землетрясением Звартноц. По периметру располагались вбитые в землю сваи. Голая, еще не выявленная конструкция напоминала остов доисторического чудовища.
ГЛАВА III
Вечером накануне отъезда Гиви из Тифлиса Неразлучные явились в дом Меликонидзе в Салалаки. Народу собралось великое множество, будто свадьбу праздновали, а не студента в университет провожали. Пили вино, гуляли в саду, спорили, зажигали свечи, на пари ходили по невысокому парапету — кто пройдет от начала до конца и не свалится.
— Ты спрашиваешь, кто я! — кричал Гиви, обращаясь к кому-то и сжимая в кулаке рюмку. — Я радикал. А вот ты, — целился он пальцем в грудь маленького тщедушного человека по фамилии Гульдин, — ты гнилой либерал, вот кто. Эй, Богдан, поди-ка сюда. Мы давеча о нем с тобой говорили. Так познакомься.
Кто-то полушепотом сзади:
— Хорошо быть радикалом с папочкиными миллионами.
— Что? — решительно обернулся Гиви, но в это время чья-то мягкая, теплая, дружеская рука опустилась ему на плечо.
— Гиви, дорогой, давай выпьем.
Кто-то о ком-то:
— Он ведет себя как несусветный нахал или гений.
Фраза, как пар, отлетела от губ и растаяла в темном тифлисском небе. Так что и предыдущее могло быть сказано не о нем.
Рука продолжала лежать на плече. Она пролежала ровно столько, сколько понадобилось хозяину дома, чтобы окончательно успокоиться. Сгустившийся было запах скандала рассеялся.
— Эх! — выдохнул Гиви, вновь разыскал глазами Неразлучных и направился к ним.
Они были новенькие, неиспорченные, они еще могли чему-то удивляться, радоваться, кого-то уважать, внимать речам старших.
— Пойдемте со мной, — сказал он.
В лаборатории пахло кислым еще сильнее, чем днем. Едва державшийся на ногах Меликонидзе зажег верхний свет и велел братьям надеть халаты.
— Работать будем, — объяснил он. — Остальные пусть пьют. Ничего, кроме этого, не умеют. Только пить да власти ругать. А нужно… нужно все это к черту взорвать!
Непослушными руками Гиви взял закрытую пробкой колбу с какими-то желтоватыми влажными кристаллами, похожими на смоченный мочой сахарный песок, встряхнул ее и поглядел на свет.
— Вот, — сказал, — из этого бомбу сделать можно.
Заговорщически подмигнув Богдану и Людвигу, Гиви опустил колбу на стол, чуть не разбив.
— А они, — добавил он с пьяным смешком, ткнув пальцем в ту сторону, где веселились гости, — только разговаривать умеют. Гуманитарии. Либералы. Они понятия не имеют о том, как устроена ма-те-ри-я. Не знают даже, что такое мо-ле-ку-ла. О чем можно разговаривать с подобными типами? Любому дай сто тысяч — в забудет про весь свой либерализм. Им денег на жизнь не хватает. Все их идеи от этого. Они о справедливости беспокоятся. Будто поровну — это справедливо. Один дурак — другой умный. Один бездарный — другой талантливый. Один лентяй — другой работящий. Один пьет — другой в дом несет. И что же, всем поровну?
— Раз богатый, так и непременно умный? — возразил Людвиг.
— Э-э-э, погодите, — поморщился Гиви, будто его заставляли снова пить водку, тогда как пить он уже не мог. — Я вам кое-что дам почитать. Как раз до весны хватит. Весной приеду, тогда и поговорим.
Гиви покопался в ящике стола, извлек из него несколько брошюр по химии и уронил на пол толстую книгу в кожаном переплете.
— Вот, держите. Ее, кстати, написала весьма радикально настроенная личность. Немецкий ученый Карл Маркс. А теперь давайте обработаем эту надкислоту. Растворим, закристаллизуем, высушим и… взорвем все к черту. Устроим маленький фейерверк.
Но почему-то раздумав вдруг растворять, кристаллизовать и взрывать, Гиви повелел своим юным друзьям снять халаты и вместе с ним подняться на второй этаж в залу, к гостям, тогда как совместные химические опыты было решено отложить до ближайшего лета, когда хозяин лаборатории вернется на каникулы из Одессы.
— Я из вас сделаю настоящих химиков, — пообещал он.
На следующий день студент Меликонидзе отбыл из Тифлиса, гимназист Меликонидзе продолжил занятия с платным репетитором, а мимолетное знакомство с Гульдиным и впрямь оказалось полезным. Гульдин предложил Богдану написать для местной газеты какую-нибудь заметку на общекультурную тему.
— Что-нибудь кавказское, — пояснил он, неопределенно покрутив рукой в воздухе.
«Что-нибудь кавказское» написалось в один присест, ибо сразу нашлись и тема, и удачная интонация — лапидарный стиль, замешанный на иронии, так что вскоре ему заказали еще несколько заметок о новых книгах и театральных постановках.
Впервые выправляя газетные гранки, начинающий автор с трудом верил в то, что эти остро пахнущие типографской краской, грубо обрезанные, шершавые листы второсортной, серой бумаги возникли почти из шутки, из случайного разговора на вечеринке. Чудо превращения баловства в дело, итога скорее забавного, нежели обременительного труда — в некий феномен общественной жизни произвело на юного репетитора столь сильное впечатление, что картинки будущей жизни закружились перед ним, как яркие лопасти детской бумажной вертушки.
Впрочем, уничижительная реплика студента Меликонидзе в адрес литераторов не могла не оставить заметного следа в чуткой душе репетитора, а привычка к серьезному чтению делала всякое сопоставление иных трудов с собственными литературными упражнениями столь невыносимым, что впору было отречься от писательства.
Он рвался в Петербург. Столица стала его ближайшей жизненной целью. Штудирование «Капитала» двигалось понемногу, постепенно расширялся круг чтения и круг знакомств. Он рос стремительно.
Ближе к весне юного репетитора — одного из многочисленных репетиторов, скитающихся по богатым кварталам Тифлиса ради нескольких десятирублевых уроков, — начала терзать неодолимая потребность настоящего дела, серьезной деятельности. Подобно тому как химические опыты с надкислотами студента Меликонидзе явились как бы прообразом тех опытов с органическими перекисями, которые нашему будущему естествоиспытателю суждено было поставить в петербургской лаборатории доцента Технологического института Виктора Никодимовича Пилипенко, сотрудничество в газете приоткрыло завесу над тем делом, определенного названия которому он еще не умел дать.
Очень скоро писание статеек на общекультурные темы перестало удовлетворять его, поскольку собственно культурная работа обещала дать реальные, положительные результаты в слишком далеком будущем.
Вчерашний выпускник реального училища спешил. Ему требовалось нечто весьма радикальное, как говаривал студент Меликонидзе, нечто эффективное и быстродействующее. И когда летом в Шуше он возобновил занятия год назад организованного кружка молодежи, состоящего из учащихся старших классов реального училища, то им прежде всего руководила надежда выявить, найти, обнаружить это радикальное в себе самой, в окружающих, а также в тех исторических, философских или литературных текстах, которые реалисты читали вслух, реферировали и обсуждали.
Два или три занятия, проходивших на веранде двухэтажного шушинского дома, были посвящены греческой истории, в частности отрывку из «Истории» Ксенофонта, где описывалась гибель Ферамена.
— «Первое время Критий был единомышленником а другом Ферамена», — читал один из членов кружка, реалист Тер-Саркисов.
У него был зычный, красивый голос, и поэтому читать тексты вслух обычно поручали ему.
— «Когда же Критий стал склоняться к тому, чтобы казнить направо и налево, не считаясь с количеством Жертв, так как сам он пострадал от афинской демократии, будучи изгнанным, Ферамен стал противиться: „Нехорошо, — говорил он, — казнить людей, вся вина которых в том, что они пользовались популярностью в массе“.
Критий, который был тогда еще другом Ферамена, возражал ему на это: „Честолюбивые люди должны стараться во что бы то ни стало устранить тех, которые в состоянии им воспрепятствовать. Ты очень наивен, если полагаешь, что для сохранения власти за нами надо меньше предосторожностей, чем для охранения всякой иной тирании: то, что нас тридцать, а не один, нисколько не меняет дела“.