После Штутгарта — Гельсингфорс. Четвертая конференция РСДРП (Третья общероссийская). Из Гельсингфорса — в Петербург.
Пожалуй, только здесь, в Петербурге, я нахожу ответ на собственные недоуменные вопросы, связанные с побегом Богдана из Обдорска. В первых числах декабря у Богдана и Лизы Кнунянцев родился сын Валентин. Побег состоялся весной.
Дойдя до этого места, я вспомнил ранний зимний вечер тысяча девятьсот сорок восьмого или сорок девятого года в нашей старой квартире, в доме напротив бывшего охранного отделения, небезызвестного, я полагаю, обоим моим дедушкам и их друзьям. Я уже вернулся из школы, сделал уроки. В дверь постучали.
— Дядя Валя пришел.
Маленький, первически подвижный гость поспешно стаскивает с себя пальто, будто торопясь поскорее войти, и начинает свое традиционное расхаживание по комнатам.
Была ли в тот вечер в руках у него отвертка? Приходя к нам, он обычно принимался налаживать радиоприемник или телевизор. Паять, чинить, усовершенствовать.
Если я вспомнил про телевизор, то это, пожалуй, все-таки сорок девятый год. Именно тогда дядя Валя принес и установил в столовой, рядом с балконной дверью, первый, с крошечным экраном, телевизор. В дальнейшем все телевизоры покупал он. Увозил старые — привозил новые, желая создать для бабушки максимум удобств.
И холодильник привез тоже он. Наладил, включил;
— Пусть пока постоит.
Сказал так, будто ему некуда было его деть. Холодильник «простоял» более двадцати лет. В другой раз купил замечательно красивую люстру старинной работы:
— Пусть повисит.
Ну и так далее.
Так вот, как-то зимним вечером 1949 года зашел к нам Валентин Богданович и сказал, что надобно нам пойти с ним к какому-то знакомому.
Мы вышли из нашего переулка на улицу Горького оказались у ярко освещенной, застекленной двери.
— Входи, — сказал дядя.
Мы сели за столик, официантка принесла мороженое, а я все еще не догадывался, что дядюшка пошутил ее мной, не понимал, что он просто привел меня есть мороженое. Никогда раньше я в кафе не бывал, и красивый тот вечер (кажется, даже с музыкой), почему-то (быть может, именно из-за музыки) напоминающий новогодний, запомнил на всю жизнь.
Никогда до того и, пожалуй, никогда уже после никто меня таким образом из дома не уводил. Я ждал повторения, но дядя не любил делать то, чего от него ждали.
Вспоминая дядюшкино лицо той поры и рассматривая фотографии его отца — «Б. Кнунянц в петербургской тюрьме, 1906 год», «Б. М. Кнунянц в Сибири, 1907 год», — я нахожу, что внешне они очень похожи, отец и сын. Только сыну уже за семьдесят, а вечно молодому беглецу из Обдорска по-прежнему не исполнилось и тридцати.
Аскетизм и скромность Кнунянца-младшего — качества, мировые запасы которого, наряду с запасами серебра, катастрофически убывают с каждым годом, присутствуют у него в таких избыточных количествах, что будь эти качества витамином или, скажем, ферментом, их бы хватило, пожалуй, на всех жителей большого многоэтажного современного дома.
Бабушка рассказывала, что после войны его встретил тогдашний министр связи.
— Как, — удивился, — ты до сих пор не академик?
«У него много ценных изобретений, — как бы солидаризуясь с министром, заметила явно отставшая от жизни бабушка, — и слишком мало пробивной энергии. — („Пробойной“, сказала она, подойдя на этот раз гораздо ближе к истине.) — В людях его поколения я замечаю некоторую усталость, что ли. Словно их родители израсходовали не только все свои силы, энергию, страсть, но и тот их запас, который предназначался детям».
В памяти застряли чьи-то слова: «Валентин — необычайно талантливый человек».
На праздновании 90-летия со дня рождения Богдана Кнунянца в Музее Революции его единственный сын прятался за колонной, чтобы его не обнаружили и не вытащили в президиум. («Сын за отца не отвечает» — так несколько неловко аргументировал он свое поведение.) Поэтому вместо сына на собрании представительствовал племянник юбиляра. В генеральской форме он выглядел импозантно и, по общему мнению, служил украшением президиума.
В своих воспоминаниях бабушка пишет:
«После кратковременной тифлисской встречи с Богданом в августе 1905 года я не видела его более трех лет. С тревогой следила за перипетиями его жизни, за его публикациями, выступлениями, побегом из ссылки.
С приходом реакции настали тяжелые дни. В кругах партийной интеллигенции царили уныние и равнодушие. Происходила переоценка ценностей. Живя в Баку, я начала получать безграмотные анонимки с предупреждением не появляться больше на армянских фирмах. Уже летом 1908 года приходилось передвигаться по городу с охраной, которую организовал рабочий табачной фабрики Мирзабекянца Нерсес Баргамов, назначенный в годы Советской власти директором московской фабрики „Дукат“. Мне не могли простить создание большевистских ячеек на Биби-Эйбате — цитадели дашнакцаканов и социалистов-революционеров. Некий полусумасшедший тип по имени Геворк, которого я даже не знала, почти ежедневно писал мне в письмах, что ноги моей не должно быть больше ни на Баилове, ни на Биби-Эйбате. Грозился убить. Дошло до того, что Людвиг и Тигран отправились к нему с группой вооруженных рабочих и потребовали, чтобы он оставил меня в покое. Видимо, испугавшись, он дал слово больше не преследовать меня и даже поместил забавное объявление в газете „Баку“ по поводу того, что „приносит извинения Ф. Г. — то есть Фаро Гнуни (так раньше писалась наша фамилия) — и никаких претензий к ней не имеет“.
Зимой 1908 года, усталый, издерганный, больной, приехал Богдан. Лиза потребовала, чтобы он остался с сыном и с няней в Баку, где ему не составляло труда зарабатывать деньги на содержание семьи. Она же намеревалась уехать в Петербург окончить Бестужевские курсы».
Как-то бабушка сказала в сердцах:
— В частной гимназии Тутовой и Хоментовской Лиза за преподавание получала сто шестьдесят рублей в месяц — совсем не мало. Окончив Бестужевские курсы, получала бы сто девяносто. Подумаешь! Уезжать из Баку следовало ему, а не ей.
Но «Лиза заявила, что больше так жить не может и не желает: в постоянной нужде, без профессии. Товарищи настаивали на немедленном отъезде Богдана за границу. Он очень нуждался в лечении из-за сильнейшего истощения нервной системы. Его мучили непрекращающиеся боли в руках и в ногах.
Больше всего я опасалась повторений припадков, которые случались с ним в раннем детстве. Просила оставить ребенка мне, а самому уехать, но он и слышать об этом не хотел. С сыном и с няней он жил на Николаевской улице в меблированных номерах. Весь верхний этаж дома — видимо, в прошлом гостиницы — состоял из большого количества сдававшихся комнат. Впоследствии там по соседству с Богданом под фамилией Секкерин поселился меньшевик Вайнштейн, член бывшего Петербургского Совета рабочих депутатов. Они вместе отбывали ссылку в Обдорске.
В Баку арестовывали на каждом шагу. Весной 1909 года я получила письмо с несколькими неразборчивыми подписями и неясной печатью. В письме говорилось, что если я не оставлю работу в библиотеке Армянского человеколюбивого общества и не уеду из Баку, то меня убьют. Одной ходить вечерами по улицам стало невозможно. Нервное напряжение становилось невыносимым. Богдан настоял на моем отъезде из Баку. В сентябре 1909 года я уехала в Петербург, простившись с ним навсегда».
— Для него было безумием оставаться в Баку. Как Лиза не понимала? Богдана каждая собака знала. Его арест был неизбежен в то мрачное, неуютное время.
Сам Богдан Кнунянц (он же Богдан Радин) так оценивал это время в одной из своих статей, опубликованпых в бакинской печати тех лет: «Хам пришел и прочно уселся во всех государственных и общественных учреждениях, хам задает тон всей общественной жизни, ибо с исторической сцены удалены все живые демократические силы страны, способные бороться против торжествующих победителей».
«В то мрачное, неуютное время» он пытался обнаружить что-нибудь обнадеживающее в газетных сообщениях, поступавших из-за границы. Особенно пристально следил за ходом младотурецкой революции, свергнувшей тиранию Абдул-Хамида. Революция победила. Большинство лозунгов, провозглашенных партией «Единение и прогресс», было ничуть не хуже любых других революционных лозунгов. Но что-то настораживало его. Что?