— Вот ты, братец, всё упорствуешь… А к чему?
— Не убивал я, — глухо проронил Белов.
— Ну и твердолобый же ты, братец, — покачал головой Платон Архипович, потом повысил голос: — А вот приятель твой всю правду рассказал! Видел он, своими глазами видел, как ты Кунгурова догнал и… колом-с!
Анисим, не поднимая головы, повернулся к Терентию, сжавшемуся на стуле и не знающему, куда девать руки, мявшие треух. Пристав подбодрил его:
— Ну-ка, Ёлкин, скажи, так это было?
Терентий отвел глаза от Анисима, покосился на пристава и отчаянно тряхнул бороденкой:
— Так!
— Слышал? — выпрямился в кресле Збитнев. — Будешь теперь говорить?
Белов не ответил, а только еще пристальнее уперся взглядом в опущенные плечи приятеля. Потом раздал пересохшие губы:
— Что же ты… Терентий…
Тот медленно сполз со стула, громко стукнулся острыми коленями об пол, молитвенно сложил руки:
— Прости, Анисим. Не мог я иначе.
Глава третья
БУДНИ
Пыхтя и отдуваясь, паровоз подтянул пассажирский состав к станции Обь. Пустив на морозе молочные клубы пара, он затих, наконец, похожий в неярком свете вокзальных фонарей на усталого черного дракона. Прогуливающийся по перрону городовой неторопливо потирал ладонями пунцовые уши, присматривался к пассажирам, раскланивался с купцами, а то и просто со знакомыми гражданами Новониколаевска, совсем недавно ставшего пусть безуездным, но всё же городом.
Крепкий крестьянин, подвижный, остроносый, туго перепоясанный, с бородой черноватой и тоже крепкой, спрыгнул на перрон и закинул за плечо котомку. Выглядел он удивленным, видно, редко случалось в городах бывать. А при виде городового он уже за несколько шагов до него потянул с головы шапку.
— Проходи, проходи, не засть господам дорогу! — поторопил его городовой.
Крестьянин ускорил шаг, а выйдя на привокзальную площадь, торопливо перекрестился на деревянную церковь. Кажется, он уже приноравливался к городу, по крайней мере, двинулся к Михайловской улице более уверенно. Прохожих почти не встречалось, лишь припоздавший к приходу поезда извозчик с криком «Па-а-аберегись, деревня!» пролетел в легких санках, обдав оторопевшего крестьянина терпким запахом конского пота и снежной пылью. Отскочив к забору, крестьянин проводил сани взглядом и, кажется, заодно убедился, что за ним никто не следит.
У особняка с высоким цокольным этажом, под его высокими окнами, крестьянин остановился и облегченно вздохнул. На медной пластине, прикрепленной к двери, значилось: «Присяжный поверенный Ромуальд Иннокентьевич Озиридов».
Озиридов, шатен, малость уже располневший, аккуратный легкий мужчина с рыжеватой чеховской бородкой и с румянцем на припухших щеках, сидел за письменным столом в удобном и мягком кресле. По вечерам, отпустив прислугу, он переодевался в свободную бархатную куртку, выкуривал папиросу и при свете керосиновой лампы, цветущей, как желтый тюльпан, делал записи. Сейчас, например, напрочь выбросив из головы все гражданские и уголовные дела, забыв даже о давней тяжбе купца Федулова с Кабинетом, Ромуальд Иннокентьевич обдумывал статью для «Сибирской жизни», статью, в которой можно было бы осветить, и поподробнее, институт крестьянских начальников. Не торопясь Озиридов обмакнул перо в массивную бронзовую чернильницу, полуобнаженная гречанка держала амфору на коленях, и вывел: «Среди сибирских администраторов особое внимание останавливает на себе крестьянский начальник, созданный по образу и подобию российского земского начальника. Из желания создать близкую к населению власть на местах, правительство, всегда верное своим опекунским и отеческим заботам, где даже не просят, создало крестьянского начальника. Правительство и на этот раз, как всегда, думало, что русскому народу, а также и сибиряку нужнее административные помочи и пеленки, чем общественное самоуправление»…
Звон колокольчика в передней заставил Озиридова досадливо поморщиться и удивленно взглянуть на часы, которые вот-вот собирались пробить десять.
— Однако… — покачал он головой.
С лампой в руке, дивясь нежданному позднему гостю, Озиридов подошел к двери:
— Кто там?
За дверью промолчали. Присяжный поверенный, подождав, повторил вопрос. Только теперь простуженный голос, полный отчетливой усмешки, негромко продекламировал:
— Нам каждый гость дарован Богом, какой бы не был он среды…