А слухи ползли и ползли, одни тревожнее, страшнее других. Во всех больших городах по железной дороге идут суды над машинистами и кочегарами, над слесарями и токарями - за декабрьскую смуту, за Советы, которые против царской воли выбирали, за восьмичасовой день.
А ведь и их, мужиков, пожалеть надо бы - не железные. Бывало, Ваня придет со смены - так, не сняв обуток, и валится в сон. А утром - спать бы да спать - уже ревут гудки окаянные; опять краюшку в рот и бежать - на весь день, до позднего вечера...
В тот октябрьский вечер, когда к ней пришли с первой весточкой об Иване, она, уложив детей, села к столу у самой лампы и латала сыновьи штанишки. Он, Ванюшка, лазая по шлаковым отвалам и выбирая оттуда уцелевшие куски угля, всегда так изгваздывается - не приведи бог.
Дети спали на полу, на постланной одежонке, подложив под голову старый, промасленный отцовский пиджак.
Уронив на колени шитье, заслонившись ладонью от лампы, Наташа всматривалась в худые лица детей.
Как вырастить их, как довести до дела? Ванюшка вон какой тощой стал! Может, и впрямь отдать его в подмастерья к дяде Степанычу - портные завсегда в достатке живут...
В дверь стукнули условным стуком.
Кто? Кто там?
Она вскочила, прижимая к груди руки. А может...
Поспешно распахнула дверь. Из сеней дунуло крутой осенней стужей билась и крутилась в улицах первая в том году метель. Снежная крупа секла стекла окошек, белела сугробами у заборов.
- Кто? - спросила Наташа, силясь разглядеть в полутьме лицо пришедшего.
- Залогин это, Наталья... - Сняв у порога шапку, пришедший отряхнул ее от снежной крупы, отряхнулся сам. - Ребятишки спят?
- Ага. - Наташа смотрела на Залогина с тайным страхом и в то же время с надеждой: сердце подсказывало, что пришла весточка от Ивана. Проходите, Матвей Спиридоныч...
- Пройду, пройду. - Залогин отер сивые, по-хохлацки свисающие усы, осторожно покашлял в кулак. - Как живешь, Наталья? На фабрике не забижают?
- А уж больше куда же забижать, Матвей Спиридоныч? И рады бы, наверно, да некуда... Проходите сюда, Спиридоныч. Чаю не заварить вам?
Залогин уселся у стола, посматривая вниз, под ноги, где разметались на полу дети.
- Чай-то поворовываешь, поди? Обижаешь господина Высоцкого?
- Обыскивают дюже, Спиридоныч. Боюсь.
- Боишься-то боишься, а ишь сколько заварила...
- Жить-то надо...
Наташа сунула в недавно протопленную, еще не остывшую печурку фарфоровый чайник с отбитым носиком, суетясь без меры, боясь рассказа Залогина.
- В мастерских как, Спиридоныч?
- А так же, как до пятого. Только еще больше прижали нашего брата. Обыски бесперечь, дознания всякие, зачинщиков ищут... Того и гляди, там же очутишься, где твой Иван...
Наташа обмерла.
- Неужто взяли? - Она задохнулась от этих двух слов.
Залогин не сразу ответил, сначала скрутил и прижег от лампы цигарку. Темное, усталое лицо его казалось отлитым из пористого грязного чугуна. Глаза под нависшими седеющими бровями остро блестели.
- Затем и пришел... Днями ребята выглядели... Мы теперь по всей дороге знаем, где к поезду цепляют столыпинский вагон. Ну и глядим, кого куда волокут... На телеграфе остались еще наши, не из всех душу в собачью конуру загнали. Ну и сообщают... И вот третьего дня, значит, стало известно: везут полон вагон, а кого куда, пока не дознались. Ну и следим по станциям, кого где сымают...
В печурке засипел, заплевался чайник, и Наташа, обжигая руки, налила чай в синюю эмалированную кружку.
- Попейте, Матвей Спиридоныч. Попейте.
И снова села и, не спуская глаз с его рта, следила, как он глубоко затягивается дымом, как глотает черный, похожий на деготь чай.
- Третьего дня, стало быть, вагон прошел через Уфу. Сняли с него четверых, погнали к тюряге. И один из них будто Иван... Стали мы через тюрьму узнавать - там тоже людишки на денежку падкие водятся. И подтвердилось: Иван. И будет ему здесь вроде суд за все декабрьские наши дела... Вот ребята и рассудили: не пойти ли тебе, передачку ему снести и сигнал подать - дескать, знаем. Ты - жена, от тебя должны взять. Ну табачишко там, исподнее, хлеба кусок... Тут, Наталья, ребята кое-чего пособрали - знаем: у тебя не густо...
Он выложил из карманов на стол две осьмушки табаку, две книжечки рисовой бумаги для самокруток, два кругленьких калача, кулек с сахаром.
- Тут, главное, считай, не курево, скажем, или там сахар. А весть чтобы ему подать, дух в нем поднять, дескать, все знаем. И станем думать...
Теребя на груди пуговку кофты, Наташа смотрела неподвижными глазами и не могла сказать ни слова. Потом глубоко вздохнула, всхлипнула:
- Живой, значит? Живой, Спиридоныч?
- Живой, Наталья... И скажи спасибо богу: Меллер-Закомельский сейчас убрался отсюдова - может, кто другой станет Ивана судить. А тот никого не миловал. Одно слово - зверь... Ну, достанут когда-нибудь его наши руки!
- Спиридоныч! Милый вы мой! Не отступитесь вы от Вани! Ведь, окромя вас, кому помочь! А? - и, схватив огромную заскорузлую руку Залогина, лежавшую на столе, прижалась к ней губами, лицом.
Тот сердито отдернул руку, встал:
- Сказано: думать будем!
На другой день до фабрики - еще даже не светало совсем - Наташа пришла к тюрьме, принесла и табак, и калачики, и самодельную лепешку в узелок положила; на ней, на корочке, четыре мордочки нацарапала. Думала может, поймет, дети все живы. А чего же еще сделать? Записочку в лепешку запечь или куда еще сунуть? Так ведь, говорят, каждую лепешку тюремщики разламывают, каждый кусок сахару пополам колют. И положила еще старенькую рубашку, синюю в белую полоску; в ней Иван под венец ходил. Эту он не мог не узнать, ежели, конечно, не забили до полусмерти.
Но в тюрьме передачу не приняли, выкинули назад в воротное окошко, сказали: "Не положено! Поди прочь!" И она ушла, волоча ноги, думая: "А может, и в живых уже нет?" Но ребята опять узнали: Иван живой и идет ему следствие - Плешаков ведет. И будет, наверно, суд, а к чему приговорят неизвестно, хотя жалости по нынешним временам ждать нечего.
Она пришла домой и испеченную ночью для Вани лепешку, как просфору, разделила детям, хотя и не сказала ни слова. Вдруг, подумала, бог есть, и детская молитва, хотя и без слов, дойдет до святых ушей.
Ну, пусть срок, пусть каторжный - не дадут же на всю-то жизнь! Она дождется и детишек поднимет, не даст им сгибнуть. Нет, ни за что не пошлет она своего старшенького в подмастерья к дяде Степанычу, чтобы учился там спину гнуть перед каждой золотой пуговицей. Пусть всю жизнь мозоли да разбитые сапоги, только бы честность, только бы не исподличался.
С тех пор все ждала, когда будет суд. В глубине души жила надежда, что Ваню оправдают - он же не убивец, не вор, только хотел, чтобы все по справедливости, по-честному, чтобы у рабочего человека дети раньше сроку не помирали с голоду...
Так прошли первые метели октября, лег снег, и каждый день тянулся, как год, и к тюрьме никак нельзя было подступиться.
Много раз Наташа ходила к глухим воротам тюрьмы, подолгу стояла там и все на что-то надеялась, ждала: вдруг сейчас калитка откроется и оттуда выйдет ее Иван.
Но он не выходил. И ее гнали от ворот, и часовые на вышке смотрели из воротников бараньих тулупов строго, а за стенами таилась тишина, словно там не жила тысяча людей, а раскинулся большой тихий погост...
Иногда с вокзала пригоняли новую партию арестантов - лица изможденные и серые, на ногах у многих кандалы звенят. И тогда внезапно построжавшие, озлобившиеся часовые гнали Наташу прочь от ворот, грубо кричали на нее.
И на фабрике бабы относились по-разному. Одни жалели, украдкой совали в руку кусок пирога для детишек, бормотали утешительные слова.
А другие, как, скажем, жена тюремщика Присухина, та однажды кричала в отхожем месте, что таких, как Наташка Якутова, следом за мужем на каторгу посылать надо. Мутят-де народ, нет от них никакого покоя: на царя, на венценосца, руку подлую поднимают.