- Пшел, Башкирка! - Симка ткнул кота кулаком в морду. - Ух ты, красивая какая! Сколько просишь?
- Целковый.
- Дорого больно! За целковый в базарный день штук пять купить можно.
- Можно, да не таких...
Голубка из рук Ванюшки поглядывала на мальчишек, пугливо косилась в сторону кота.
- Целковый! А мне папаня в воскресенье только по гривеннику на карусель да на пряники дает.
- А ты у мамки спроси.
- У мамани денег нет: папаня завсегда при себе деньги держут.
- А вдруг он даст... Дома он?
- Утречь с ночного дежурства пришел. Теперь чай пьет.
- Вот и спроси. Не съест.
Симка нерешительно встал.
- И то! Только знаешь чего, Вань? Айда и ты со мной? А?
У Ванюшки все дрожало внутри от нетерпения, но он с деланной неторопливостью поднялся со ступенек.
- Как хочешь. Я и ему скажу: меньше чем за целкаш не отдам. Она, знаешь, мне в прошлом годе сколько голубей привела? Рубля на три на базаре наторговал. Она себя всегда оправдает.
- И про это скажи. Дай-ка ее мне.
Василий Феофилактович Присухин в одном исподнем сидел на кухне за выскобленным до желтизны столом и, дуя в блюдечко, пил чай. На столе пофыркивал самовар. Жена надзирателя, рыхлая, полнотелая Ефимия, за крикливый нрав прозванная на улице Полоротой, сидела напротив мужа, наливала ему стакан за стаканом, придвигала варенье, пироги. И сама пила не отставая, вытирая лицо переброшенным через плечо вышитым полотенцем.
Мальчишки вошли. Ванюшка остановился у порога, не решаясь пройти дальше. Он и раньше бывал в этом доме, но сейчас увидел все как будто в другом свете.
В застланной самоткаными половиками прихожей, через которую они прошли, в глаза ему бросилась черная шинель с белыми, тускло блестевшими пуговицами; круглая, из черной мерлушки форменная тюремная шапка. На полке над вешалкой желтели тщательно уложенные столярные инструменты - рубанки, шершебки, два фуганка, висели всевозможных размеров струбцинки.
Когда-то, еще до поступления в тюрьму, Присухин столярничал, делал детские колыбели и гробики, бабьи прялки и рамки для портретов и фотографий. Потом, как определился в тюрьму, нужда прошла, работу со стороны брать перестал и столярил теперь только "для радости", "для души", как говорил сам.
В горнице, куда с кухни была распахнута дверь, стояли сделанные хозяином стулья с высокими резными спинками, и на каждой спинке, как и на шинельных пуговицах, - двуглавый орел. У окон - самодельные этажерки, на них цветы - бегонии и герани. В переднем углу по случаю воскресного дня теплилась лампадка голубого стекла, похожая на диковинный тюльпан.
Все это Ванюшка увидел сразу, хотя, бывая здесь раньше, не замечал ничего.
"Сыто живут", - с внезапно вспыхнувшей злобой подумал он, стараясь, чтобы ненависть не выбилась наружу, не искривила лицо.
- Чего тебе, Симушка? - спросила от стола мать. - Еще почаевничать захотел?
- Не, маманя. Вот Ванюшка голубку несет продавать. Погляди! Красивая, прям глаз не оторвешь... - Он прошел к столу и на ладони протянул матери голубку, которую перед этим держал за спиной. - Гляди, какая...
Не обращая внимания на стоявшего у порога Ванюшку, Василий Феофилактович и его жена по очереди потрогали голубку; она косилась на их руки красным круглым глазом.
- Тощая. Вовсе заморенная, - с грустным осуждением сказал Василий Феофилактович. - Ей конопляное семя полагается, тогда в тело войдет... А чего же он продает? Га? - спросил он, все еще не глядя на Ванюшку.
- А потому, дяденька, - отозвался от порога Ванюшка, - кормить нечем. Летом-то она у меня справная была. Шестерых голубей на крышу привела, от самого Насхутдинова даже...
- Не могет быть того, - с сомнением покачал головой Присухин. Насхутдиновские на чужую крышу не полетят. У татарина голубь сытый, ухоженный...
- А вот прилетели, - упрямо повторил Ванюшка.
Василий Феофилактович, полуобернувшись, в первый раз внимательно оглядел Ванюшку: рыжеватые кустики бровей вопросительно изогнулись.
- Погоди, погоди, малый. Я тебя игде же видел? Га?
- А у нас и видели, папаня, - ответил за Ванюшку Симка. - Он к нам в позапрошлом годе сколько разов заходил. Запамятовали вы.
Василий Феофилактович, неотрывно глядя на Ванюшку, встал из-за стола, подошел к двери.
- А ты чьих же будешь? - спросил он.
- Якутовых, - хрипло выговорил Ванюшка.
Лицо Василия Феофилактовича построжело, вытянулось, глубже прорезались кривые складки от носа к углам губ. И глаза словно налились холодной светлой водой.
- Ивана Степанова Якутова? - спросил он уже другим голосом, наверно, таким, каким разговаривал с арестантами в тюрьме.
Ванюшка кивнул, с трудом сдерживая охватившую его дрожь.
- Н-да, - многозначительно протянул Присухин, вздохнув. - Вот до чего доводит шальная, сказать, мысль и забвение своего места, и отечества, и всех покровителей наших. Брал бы Иван пример с брата своего Степаныча. Вся губерния его уважает, вся управа в его пальтах да шинелях сколько годов ходит. И в почете человек, и в достатке. И в церкви божьей кажное воскресенье. Сколько раз за обедней его видел, стоит молится - все, как следует быть. И свечки перед иконами поставит, и на поднос пономарю рублевую бумажку выложит, и на паперти нищей братии по копеечке бросит. А хотя и замаливать будто бы нечего - грехов за ним не числится.
Ванюшка стоял, стискивая кулаки.
С тех пор как сгинул отец, дядя Степаныч только один раз заходил к ним, заходил, чтобы уговорить мать "смириться и повиниться" - самой просить за мужа прощения у царя. Наташа спросила его: "А за чего же мне прощения просить? За голодную нашу жизнь, что ли? За угол, в котором, как собачата, детишки на полу в рванье спят? За то, что Ивану в Иркутской тюрьме два ребра повредили? Еще за что? - Она поднимала голос почти до крика, а потом подошла к двери и широко распахнула ее: - Идите-ка вы, Степаныч, по своим святым делам, идите в хоре церковном святые молитвы пойте, за богачество свое господа бога благодарите. А тут у нас, у нищих да у крамольников, что вам делать? Еще беды наживете".
Степаныч тогда вздохнул, перекрестился в пустой угол, кротко сказал с порога: "Я на тебя, Наталья, зла не держу: злоба твоя от неведения, от неразумения. А ежели будет нужда: мучицы там, одежонку ребятишкам - мой дом тебе завсегда открыт. Не чужие".
Это воспоминание промелькнуло в памяти Ванюшки, но он ничего не ответил Василию Феофилактовичу, стоял и смотрел, как шевелятся у того рыжие брови.
Надзиратель повернулся к столу, на краю которого, ожидая своей участи, покорно сидела голубка. Симка слегка придерживал ее рукой, не пуская к миске с пирогами.
- Папаня, купите вы мне эту голубку, - попросил Симка. - До весны в клетке жить станет, а весной снова голубятню заведу...
- Еще с крыши упасть и потом горбатым всю жизнь ходить, вроде как Кузя Хроменький. Да? - рассердилась Ефимия.
- Погоди шуметь, мать, - остановил жену Василий Феофилактович. Шуметь тут к чему? Га? Голубь - птица божья, безвредная, ее купить греха нету. Ежели не купить - глядишь, и заморят до смерти.
Он подошел к висевшей на стене форменной тюремной тужурке, достал из кармана потертый кожаный кошелек.
- На вот тебе, малый, двугривенный и еще на вот гривенник, пущай божья птица живет. - Протянув монетки Ванюшке, он поманил его к столу. Да ты чего стоишь у порога вроде как статуй? Чай, не к зверям пришел, к людям. Мать, налей-ка ему чаю, пусть с пирогом попьет. Проходи, малый.
Ванюшка несмело сел на краешек лавки. С недоумением поглядывая на мужа, Ефимия налила чашку чаю, подвинула мальчику:
- Пей с богом.
Обжигая губы, Ванюшка пил чай, глотал, почти не жуя, пирог с мясом, а Василий Феофилактович сидел напротив, с какой-то даже скорбью разглядывал его. Потом заговорил, и в голосе тоже слышалась жалость.
- Ты на меня не серчай, парень, за верное мое слово, а дурной у тебя батька. Его начальство по-хорошему просит: повинись, мол, Якутов, поклонись царю-батюшке, может, и выйдет тебе по злодейству твоему какая поблажка. Так нет, молчит, словно пень дубовый, будто все слова позабыл. Я у него же в продоле, бывает, дежурю и сколько раз ему говорил: "Повинись, Иван, плетью обуха не перешибешь". Нет. Шипит все равно как змей, нет в нем никакого человечества. И к вам, к детишкам, которых нарожал цельный короб, тоже нет у него снисхождения. Не жалеет он вас, не любит. Его спрашивают: с кем смуту заводил, кто где теперь хоронится? Молчит. Спрашивают: в Харькове, в Самаре кто дружки твои, назови - помилуем. Молчит.