В сенях хлопнула дверь, что-то упало, закудахтала курица. Наклонив голову, чтобы не удариться о притолоку, вошел Ильин.
– Чего там? – недовольно спросил Вергасов.
– Из «Гранита» звонили.
– Ну?
– К семи ноль-ноль к тридцать первому вызывают.
– И это все?
– Все.
– И для этого вы специально пришли?
– Да.
Вергасов протяжно свистнул и отодвинул ногой стоявший у стола табурет.
– Садитесь-ка, раз уж… – и не закончил.
Ильин снял пилотку и сел.
– Водку пьете?
Ильин пожал плечами.
– Я ж дежурный, товарищ капитан…
Вергасов потянулся за бутылкой.
– Ничего, я разрешаю. Сегодня разрешаю.
Вергасов налил, и Ильин, не отрываясь, выпил весь стакан.
У него выступили слезы, и, чтобы скрыть их, он низко наклонился над тарелкой. Коновалов весело рассмеялся.
– Сильна, брат?
– Сильна… – с трудом ответил Ильин, поперхнулся и вдруг закашлялся. Кашлял он долго, всем телом, и на лбу у него надулись жилы. Коновалов перестал смеяться и смотрел на него с удивлением и даже с интересом.
– Ты что, болен? А?
Ильин махнул рукой.
– Не в то горло попало. Бывает…
Коновалов снял со стены кобуру, вынул оттуда наган – он презирал пистолеты и свой старенький наган не менял ни на что, – уселся на кровати, поджав ноги, и, сказав: «Оружие прежде всего любит чистоту», – начал его разбирать.
Вергасов доедал винегрет. Ильин сосредоточенно ковырял ножом край стола. Руки у него были большие, белые, с длинными красивыми пальцами и тонкими, совсем не мужскими запястьями.
– Вы играете на скрипке? – неожиданно спросил Вергасов.
– Нет. – Ильин как будто удивился.
– А я думал, играете.
– Нет, не играю.
– На чужих нервах только, – откликнулся с кровати Коновалов и рассмеялся.
– А кем вы до войны были? – спросил Вергасов.
– Ихтиологом.
– Кем?
– Ихтиологом. Ихтиология – это наука о рыбах.
– О рыбах? – задумчиво сказал Вергасов. – Институт, значит, кончали?
– Кончал.
– А мне вот не пришлось… Все с винтовкой больше…
– Успеете еще, – улыбнулся впервые за все время Ильин, посмотрел на висевшие на стене голубенькие ходики и встал.
– Я пойду, товарищ капитан. Пора.
Вергасов потянул его за рукав.
– Успеете еще. Садитесь.
Вергасов исподлобья взглянул на Ильина и неожиданно почувствовал, что ему хочется с ним разговаривать. Он был в той приятной стадии опьянения, когда хочется разговаривать – не петь, не буянить, не показывать свою силу, а именно разговаривать. Причем, как это ни странно, именно с Ильиным. Он не понимал этого человека, не понимал, как, чем и для чего тот живет. Молчаливость и замкнутость Ильина он принимал за гордость, неумение – за нежелание или скорее даже за лень, застенчивость – за презрение к окружающим, – в общем, он не понимал его да, по правде говоря, не очень до сих пор и интересовался им. Теперь же в нем заговорило любопытство. Подперев рукой голову – она стала вдруг тяжелой и не хотела сама держаться, – он смотрел на Ильина, на его длинное, почему-то всегда усталое лицо, на большой, с залысинами, от которых он казался еще большим, лоб, на его белые, с длинными пальцами руки. И Вергасову захотелось сказать что-нибудь приятное этому человеку, не слыхавшему от него до сих пор ни одного теплого слова – только замечания и указания. Сидит вот и бумажку какую-то на мелкие клочки рвет.
– Вы откуда родом? А? – спросил он, не зная с чего начать.
– Из Ленинграда, – не подымая головы, ответил Ильин.
– Красивый город. Я там был. В тридцать девятом году, когда на Финскую ехал. Очень красивый город, ничего не скажешь.
– Красивый, – подтвердил Ильин.
– Один только день был. Петропавловскую крепость, Невский проспект видал. И коней этих знаменитых. Забыл, как тот мост называется.
– Аничков мост.
– Красивые кони. Здорово сделано. Совсем как живые.
– Красивые… – согласился Ильин, сгребая разорванные клочки бумаги в кучку на край стола.
Оба помолчали. Коновалов протяжно зевнул.
– Я, кажется, спать буду, капитан. Не собираешься?
– Оставь мне тюфяк. Я на тюфяке лягу.
– Ты начальник, – Коновалов аппетитно потянулся, – тебе нельзя. Тебе кровать полагается.