Снежок притрусил пепелища, подровнял, прикрыл их, и теперь только ветлы, сиротливо мотавшиеся кое-где под ветром, отмечали бывшие усадьбы. Странно было — выберешься из погребка, и всюду сквозной простор, только старое дерево недалеко убого темнеет корявыми ветками, дрожит, зябнет на ветру, и на нем притулился сбоку маленький домик, скворечня, — она мне казалась единственной памятью о тех, кто здесь жил, о домах, которые стояли вдоль улицы, светлея окнами и веселыми наличниками.
Ветер намел толстые сугробы снега, среди них желтели узкие, натоптанные солдатами тропки и чернели недавние воронки, а так все: и убитые и прежние пятна разрывов — все прикрыто белым блеском снега, и для меня он долго был цветом обмана, траура и печали…
Погребок, в котором мы поселились, был ничего себе, сверху в один ряд толстые бревна, но уж очень низкий он был, продолговатый и низкий, влезали согнувшись, сядешь — потолок давит, заставляет наклонять голову, приходилось лежать, а когда разговаривали — поворачивались боком, приподнимались, опираясь на локти, — одним словом, возлежали. «Как римские патриции на пирах», — пошутил Виктор, когда мы лежа, опираясь на локоть, чокнулись и выпили, зажимая кружку один правой, другой левой рукой, а Борис лежал на животе и пил, приподняв голову, поддерживая кружку сразу обеими руками.
И с нами еще был помощник командира полка по снабжению, или ведал он только боепитанием, громоздкий пожилой капитан в полушубке, лицо глыбистое, тяжелое, в резких морщинах. «Капитан-инженер», — сумрачно представился он. Как будто нам не все равно было, кто он: капитан инженерной или интендантской службы. Но ему, видно, было не все равно, раз налегал он на свое инженерное звание.
В своей широкой мясистой ладони он задержал руку Бориса, пригляделся с неожиданным вниманием:
— Как, говоришь, фамилия? Отца Алексеем звали?..
Оказалось, знал он отца Бориса. По давним временам. Чуть ли не в двадцать пятом году на рабфаке вместе учились.
— Видал, какие фокусы жизнь выкидывает! Последний раз повстречались мы с ним на Урале, чтоб не соврать, году в тридцать шестом… В каких же он местах сейчас?..
— Умер. В сороковом, в мае.
Капитан резко вскинул глаза, подался к Борису.
— Это как же?.. Где?.. Его не… С ним… где же он был последнее время? — с непонятным угрюмым напряжением спрашивал капитан.
— На Саянах, на изысканиях, воспаление легких. Не спасли. Мать ездила хоронить, я в армии был, часть наша передвигалась, пока телеграмма нашла, уже поздно было ехать.
Капитан дядько вроде был ничего, поинтересовался и немцы где, и позиции осмотрел, минометы проверил, самолично пересчитал, сколько мин в запасе: жалуетесь, что мало, а сами небось припрятали на черный день, но мин действительно было мало. И он пообещал подбросить «сверх лимита»; с бойцами поговорил, выспрашивал, как кормят, что выдают к приварку.
Этот громоздкий и тяжелый дяденька, инженер он или интендант, все равно должность у него была тыловая, держался так, будто для него самое обыкновенное дело лазить по передовой, полежать, пережидая налет, и, отдышавшись, дальше. И видно было, пока он не сделает все, что положил себе в обязанность, отсюда не уйдет. Он вел себя так, будто на обыкновенной работе и прибыл, чтобы проверить подчиненные ему объекты.
— Настырный! — сказал Павлов с одобрением, после того как капитан самым дотошным образом выспросил его, сколько махорки, сахара, хлеба выдавал старшина, и когда выдавал, и за сколько дней, и когда случались перебои и задержки.
Залез в нашу конуру.
— Не принимаю этого зелья, — сказал он, показывая на кружку с водкой, которую ему поднес Борис, — а сегодня выпью, на донышко плесни, больше не смогу.
— Ну что ж, сынок, помянем твоего батю Алексея, Алексея… — он помедлил, припоминая, — Федоровича, помню! После рабфака мы редко с ним встречались, то на Урале, то в Средней Азии, то на Дальнем Востоке, он на изысканиях, а я строил уж после него… Пусть земля будет ему пухом!
Он глотнул, сморщился, помотал головой. Больше пить отказался. Лежал с прикрытыми глазами. Будто дремал.
Потрескивали сухие тонкие лучины, выплескивался багровый огонек из чугунка с разбитым дном; мы приспособили его под печурку, в нашем погребке становилось светлее, тени отступали в углы.
А потом мы пили чай. Набили в котелок снегу, растопили, закипятили, у нас даже заварка была, старшина расстарался, накололи сахар мелко-мелко на расстеленную газету и вприкуску обжигающий, с дымком, с пресным, не выкипевшим душком снега и плавающими чаинками. Дули, остужая, прикладывались малыми глотками. И продолжали начатый раньше разговор.