Он замыслил побег. Прыжок откуда-то из тюремной высоты прямо на согнувшуюся вершину гибкого дерева, оно распрямляется и переносит тебя (его). Ты (он) хватаешься руками за другую ветку, напряжение, рывок, и ты за высокой каменной стеной, ты вне ограды с колючей проволокой, вышками и пулеметами.
И тут ты (он) вспоминаешь, что умеешь летать. Толчок — и ты в высоте. Сильный мах руками, движение ногами, такое, как в море во время плавания, и ты полетел. Но это не тот радостный беспредельный полет, какой случается в детстве. Это отяжеленный полет, полет скачками. Как бы гигантские прыжки. Под тобою улицы, перед тобою многоэтажные громады домов.
Ты снижаешься и видишь у колоннады, у приоткрытых высоких кованых дверей кого-то в черной сутане, он похож на католического патера. Он манит тебя (его), выдвигая из-за складки сутаны белую руку с черным, наганом, он, казалось, предлагает тебе оружие, он крутит барабан, щелкает. Ты чувствуешь какой-то обман, но снижаешься, грозно предостерегаешь глазами: за предательство — смерть. Ты у колонн — на солнце они отбрасывают тени, ты — у самой земли, тянешься за оружием и видишь, что этот в черном протягивал тебе деревянное оружие — детскую игрушку, он отбрасывает ее и выхватывает сизоватое, вороненое, по блеску, по отливу ты понимаешь, что это настоящее оружие; дуло ползет вверх, сейчас блеснет пламя… И вдруг ты вспоминаешь: ты же умеешь летать! Сильный толчок, взлет, и ты на какой-то балюстраде, и тот, в черной рясе, предатель, где-то внизу, он забыт. Но в бурных толчках крови — предчувствие новой опасности. Кто-то по крышам, прячась за трубами, пробирается с автоматом, мелькнуло что-то похожее на черный эсэсовский мундир с фашистской свастикой на рукаве…
И тут ты как бы отделяешься. Он, это он, беглец. Его надо спасать. С мгновенным напряжением ты прикидываешь, как и чем помочь ему, где заполучить автомат, прикрыть этого беглеца.
Возвращается память войны. В руках то знакомое напряжение, когда в твоих руках оружие, и, как в давние военные дни, ты нажимаешь на спусковой крючок, освобожденная горячая дрожь автомата, косой рассеянный дождь смерти, подвижный твой щит, глухая преграда.
И на этой вспышке боевой ярости, тревоги за чужую жизнь, которая какими-то нитями связана с твоей, на этом напряжении глухой ненависти, добра и жалости твой сон внезапно прерывается.
Кто может сказать, что то, что приснилось, менее реально, чем то, что случилось, или было, или могло быть. Кто скажет, почему, в силу каких глубинных, уходящих во тьму связей, возникают эти странные, реальные до головокружения цветные сны…
В наших снах глухие загадочные отзвуки веков, дальних судеб, непознанных скрещений?..
Тогда же во время ярмарки, после карусельного кружения и полета, спустившись на землю, Алеша увидел и услышал слепца-лирника.
Увидел потом, сначала услышал. Выбирался с сестрой Надей из карусельной толчеи, и сквозь праздничное позванивание, взвизги бубна и гармоники, незатихающий гомон людского моря донеслись какие-то слова. Кто-то невидимый выкрикивал их, жаловался, грозил. Слова шли снизу, словно бы из-под земли, под слабый рокот струн.
Алеша потянул Надю за собой и — сквозь плотную толпу молчаливых, хмуро-серьезных мужиков — куда и делось их хмельное ярмарочное оживление.
А высокий вздрагивающий старческий голос с какой-то непонятной силой выкрикивал: «Ой, визволи, боже, нас, всіх бідных невольників з тяжкої неволі з віри бусурманської…»
Вроде песни. И не похоже. Рассказывал под струнный перебор о давнем грозном и богатом бедами времени. Доносился плач из темниц, отчаявшиеся люди взывали к господу, просили вызволить их, вернуть «на ясні зорі на тихі води, у край веселий, у мир хрещений!»
В густой мужской толпе то тут, то там нарядные вкрапления притихших женщин, — то одна, то другая доставала платочек, горько кивала головой.
За мужскими пиджаками, старинными свитками, воняющими дегтем сапогами, широкими женскими юбками невидимый голос уже рассказывал про казака Голоту, побившего хвастливых татар-захватчиков. «…В чистім полі не орел літа, то козак Голота добрим конем гуля…»
Ни на одну из песен, которые знал Алеша — их пели дивчата на улице, — это было не похоже. Из воинственных, непокорных судьбе времен шел тот голос, те слова и та музыка.