Выбрать главу

Если отворачивался к стене, лучше было не трогать. Высокий надломленный голос:

— Что вы мучаете меня! Оставьте в покое. Я всю ночь не спал.

Отказывался от еды, отрешенно затихал на своей кровати.

Кричал сестре, которая, тронув его за плечо, показывала на шприц:

— Хватит! Всего искололи. Живого места не осталось. Подохну и так!

Голос из-под одеяла, от стенки, как из могилы.

На два года уложи здорового человека в больницу — пропадет. Даже если будет знать, что непременно выйдет. Не горше ли тому, кто жил надеждой и медленно день за днем терял ее, потому что видел, как уходили его соседи — и те, кто поначалу «потяжелее» были, и те, кто «полегче», — одни бодренько, на своих ногах, другие с сопровождающими — отправлялись на свои гнездовья, а он все оставался в углу на постылой кровати. И надежда капля по капле оставляла его в то время, когда он смотрел на тех, кто приходил прощаться, отчужденно-незнакомый, в военном обмундировании, в тяжело ступающих сапогах, провожал их, и глаза у него — как у подбитой птицы, которая прощалась с отлетающими в родные края побратимами.

А потом прощаться перестал. Отворачивался к стенке. Видеть не хотел.

Отпускало, полегче становилось — преображался.

Парикмахер, старый, с трудом ковыляющий на согнутых ногах, Михаил Моисеевич, которого занесло военным ветром в этот волжский город откуда-то из Белоруссии, шел к нему первому. Готов был брить, как лежачего, в постели.

Николай Александрович взмахивал рукой.

Как всех. Встану.

По-ребячьи ломкий голос.

Подпрыгивая на одной ноге, добирался до стула, усаживался.

Сквозь расстегнутый ворот бязевой больничной рубашки просвечивала худая выпирающая ключица. Не лицо — просквоженный страданием лик, на котором одни глаза обретали житейски-заинтересованное выражение.

Тут уж соблюдалось все, что, по понятиям Николая Александровича, требовалось знающему себе цену клиенту. Входило в «культурное обслуживание». Горячие салфетки — компресс. Массаж с кремом. Одеколон. Слегка припудрить.

И в эти минуты, когда он поднимался со стула, довольно посапывая, угадывался ухажеристый в прошлом парень, который переехал из деревни в поселок, работал на железнодорожной станции, кой-чего «поднахватался», но по праздникам не прочь был достать из материнского сундучка гармошку и — на улицу. «Пошухарить» с приятелями.

Психология и подвела Ялового. Угадал: действительно играл на гармошке Николай Александрович. Решил подбодрить соседа. Достала сестра, принесла гармошку в палату. Яловой насел, уговорил Николая Александровича. Перекинул тот через плечо ремень, развел мехи, тронул клавиши. Затрясся весь, откинул гармошку, сам — к стене, одеяло на голову.

Неделю ни с кем не разговаривал.

Остались как-то с Яловым в палате. Остальные все, кто мог, спустились вниз в зал на какой-то концерт. Повернулся к Яловому, приподнялся на локте.

— Ты вот скажи, капитан, ты грамотный вроде, в институте философии учился, скажи, почему люди фальшивят друг перед другом. Врачи, например. Вьются, внимательные, обходительные: «Коленька, Николай Александрович», а я вижу, по глазам их вижу, пустые они у них: ничего сделать не могут. Нет таких лекарств у них. И рукой бы махнули, да… На помойку пока не выписывают! Человек как-никак. Воевал. А до того дела нет, что я, как собака, которая подыхает на перекрестке. На глазах у всех. Нет того, чтобы кто набрался смелости… Из жалостливых… и прибил бы. И собаке бы хорошо. И другим-прочим… глаза перестал бы мозолить.

Яловой медленно приходил в себя. Последние дни режущая боль в шее выжимала все силы. Ни сесть, ни лечь… Покряхтел, промычал:

— Зачем ты сам себя травишь… Всем тут достается.

— По-разному. — Соловьев откинулся на подушке, глаза в потолок, левая нога поджата — не распрямлялась она у него — коленкой оттопыривала одеяло. — Ты вот… И стонешь и гнешься, а все же выкарабкиваешься. Форму попросил, значит, намерение такое, в город выбраться. Витек, тот, который в углу, вот-вот рванет из госпиталя. Лоб пробит, отметина на всю жизнь, а все же теперь сам себе хозяин. А у меня ничего не маячит.

Помолчал. Приглушенный расстоянием, стенами, донесся гудок. Пароходы еще ходят. По утрам уже заморозки.

— Ты думаешь, я не боролся, не надеялся. Я не из пугливых. Сколько раз на костыли становился. Пройдусь, мокрый весь как мышь. Упаду на кровать: нет сил. Гниет позвоночник. То один свищ откроется, то другой. На операционный стол таскали, счет потерял. Чистили, чистили, а все без толку.