«Сестра моя жизнь…» — как пронзительно точно назвал Пастернак одну из своих ранних книг!
Книги лежали у Ялового под подушкой, на тумбочке. Долго не удерживал в руках книгу. Подпирал коленкой. Читал. В перерывах между процедурами, осмотрами. Малейшая фальшь раздражала, как комариное зудение. Многое казалось теперь лживым, нагло-беспомощным. Бросал. Не мог смотреть на сыто черневшую строку. Самое простое, непосредственное, искреннее, о чем раньше и не задумывался, трогало до слез.
Ему казалось, что он теперь способен был твердо различать, где п р а в д а, а где н е п р а в д а. Суд правды ему казался единственно возможным и признаваемым в искусстве.
Долго размышлял над одним рассуждением Чехова из письма к Суворину. (Ему принесли переписку Чехова.) Может, только письма Флобера, которые он прочитал еще в первые студенческие годы, могли сравниться с перепиской Чехова по ошеломляющему чувству новизны, необычности. Как будто писалась особая, сокровенная книга, в которой смутно угадывалось и то, что происходило в действительности, и то, что затем, странное, преображенное воображением, памятью, фантазией, представало в книгах. В художественном произведении. По каким же законам совершались эти превращения? Что определяло это чудо?
«Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение, — писал Чехов Суворину. — Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас».
Откуда возникли эти слова — «сознание цели»? Что они должны выражать? Искусство бессознательно, оно без цели, без смысла, как сама жизнь, — утверждали одни. У Чехова совсем другое. Он говорит о цели. О с о з н а н и и цели.
«…Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть…» В этом тайная прелесть? В этом магия искусства?
Но к а к и ч е м она достигается?
По какому побуждению человек берется за перо, за кисть, за резец?
«Почему у меня не идут из памяти лебеди, о которых написал отец. Как сон. Как наваждение, — думал Яловой. — Почему я так уверен и эта уверенность дрожит во мне, как туго натянутая струна, что когда-нибудь, но это будет, я знаю, я непременно расскажу о том, что видел, испытал. Если бы этого не было, не стоило бы и жить. Странное чувство обреченности, радостной убежденности, долга».
— Пора на процедуру! Вас ждут. На электрофорез, — сестра рукой касается его плеча. — Поднимайтесь!
…С подъема начиналось сумеречное зимнее утро в госпитальной палате. Сестра молча совала градусники, отмечала температуру. Лежачим приносили таз для умывания. Нянечка поливала из кувшина, рассказывала последние городские новости.
Больше о грабежах и налетах. Свирепствовал какой-то однорукий. Вчера перед закрытием появился в магазине, пистолет из-за пояса, начал стрелять. «Ложись!» Забрал всю выручку — и был таков. Ночью раздели припоздавшего летчика из госпиталя. Черного кожаного пальто лишился. Хорошо, хоть унты оставили. Телогрейку дали, чтобы добежал до места. Пожалели. Банда объявилась. Называется «черная кошка»…
Торопливый цокот каблуков был слышен еще из коридора. Терла ладошкой красный кончик носа, торопилась, припаздывала, не отошла с мороза и:
— Мальчики! Мальчики! Приготовьтесь к зарядке.
Нина Андреевна. Биолог но образованию, а теперь методист по лечебной физкультуре. Остановилась посреди палаты. На высоконьких ногах, но вся плосконькая, на носу большие очки, за которыми бледно-голубые, чуть подведенные глаза, подкрашенный рот.
— Я типичный синий чулок, Яловой, — говорила она во время занятий лечебной гимнастикой; сжимала и разжимала пальцы, совала мячик, выворачивала кисть. — Мне надо «подрисоваться». Смотрите на меня, и вы увидите, какая у вас будет жена. Вы женитесь на «синем чулке», Яловой! Умный человек не сможет жить с дурой. И наоборот. Мой прислал недавно письмо, болтается где-то в Азербайджане в тыловых частях. Пишет: «Я не смогу жить с тобой, потому что только теперь понял, как мне было тяжело рядом с тобой. Я все время чувствовал себя дураком».
Я ему ответила, по письму видно, что на самом деле так оно и есть.
Она несла свой крест с ироничной улыбкой. Сын, который оставался теперь без отца, старуха мать.