Как ни были жестоки военные законы, чем жесточе они были, чем более непрочным было человеческое бытие, тем чаще находило для себя выход хаотически-бесформенное, разгульное «однова живем!..».
Стихия, поглощающая время. И так могло оборачиваться.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тревожные крики паровоза в ночи. Дробный перестук колес на стрелках. А за окном тянулись бескрайние поля России, темнели на пригорках обескровленные деревни, наплывали бессонные огни городов.
Вагон потряхивало, мотало. Он лязгал и скрипел. Все поизносилось за эти годы: и железнодорожные пути, и вагоны. Люди…
Яловой лежал, сжавшись на полке. И только теперь, в этом мотающемся на рельсах вагоне, едва освещенном слабым накалом в верхних лампочках, с такими странными по бывшему мирному времени пассажирами, в этом плохо топленном вагоне он начинал понимать, как трудно будет в о з в р а щ е н и е.
Со студенческих лет, с той наивной и жестковатой поры, когда все судится и осуждается с безграничной уверенностью в своей правоте, ему казались свято неприкосновенными строки Блока: «Сотри случайные черты, и ты увидишь — мир прекрасен!»
Ему тогда казалось, что он понимает смысл этих слов. Жизнь прекрасна в своем отвлечении от будничности, повседневности, в постоянном стремлении к лучшему, высокому. Она прекрасна своим будущим.
В поезде, который вез его из госпиталя, вез с войны, он повторил про себя памятные блоковские строки. И горько усмехнулся. Здесь все было случайным. И все было жизнью.
Значит, что же, прекрасное — в будущем! В сознании цели. Пусть так. А что же тогда каждодневное? «Стереть случайные черты»! Нет. Полнота жизни и в повседневности. Но принимать все так, как оно есть, — значит приспосабливаться к тому, что есть. У каждого должна быть цель. Пусть она больше твоих возможностей, но в цели должна быть радость. Самоотдача. Устремленность к вечным ценностям.
Где-то здесь, казалось, была разгадка. И он уже догадывался, что никогда не узнает, в чем же тайна жизни.
Во время короткой остановки в вагон внесли на носилках нового пассажира. Рядом с носилками шла девушка в сером пуховом платке, в рыжем пальто с мерлушковым воротником. Она сноровисто расстелила тонкий матрас, простыню, бросила подушку и, когда его уложили, прикрыла одеялом.
Их шумно провожали. Врачи, сестры, судя по халатам, которые выглядывали из-под шинелей, пальто. Совали свертки. В бутылке — пучок вербы с набрякшими почками.
— Аннушка, ты же не забывай!
— Петр Аркадьевич, напоминайте Аннушке! Чтобы писала!
Вывалились из вагона, стучали в окошко, заглядывали, кричали что-то до самого отхода.
Лязгнули буфера, поезд дрогнул, Аннушка помахала рукой, повернулась к Яловому. В глазах слезы. Попыталась улыбнуться.
— Извините, столько шума! Петю в госпитале очень любили.
Она скромно присела на край скамейки, и только тут Яловой разглядел Петю, или Петра Аркадьевича.
Со своей подушки на Ялового смотрел лобастый мальчишка. «Ну-ну, смотри! Разглядывай!» — казалось, говорили его твердые серые глаза.
Разглядывать-то было нечего. Ни рук, ни ног. Живой обрубок.
Но, странное дело, Яловой не отвел глаз. Дрогнуло, начало проваливаться сердце. И успокоилось, притихло. Уверенные твердые глаза были у этого парня! Лейтенанта Петра Аркадьевича Чернышева, как он представился. Чуть звенящий от скрытого напряжения, высокий мальчишеский голос. Они с Аннушкой — молодожены. В госпитале она работала сестрой. Выхаживала его. Решили пожениться. Справили свадьбу и теперь ехали в Москву к его родителям.
Он четко произносил слова, строго выдерживал паузы, как будто диктовал. Не от родителей ли это — школьных учителей?
В том, как он предложил Яловому закурить, попросил: «Аннушка, поднеси и мне», как спросил, куда следует Яловой и что собирается предпринять, было уверенное, сознающее себя достоинство, не допускавшее ни жалости, ни снисхождения.
— Завидую вам, — сказал Петр Чернышев, когда Яловой сообщил, что собирается через год-два продолжить образование. — Только что же терять год. Время надо торопить. Я десятилетку не успел закончить, война шла, в военное училище подал заявление. Повоевать как следует не успел. Быстро меня из строя… Вот что обидно.
— Мало тебе, — сказала Аннушка с укором. — Воинственный какой!..
Простоватое круглое лицо, но что таилось за глубоко сидящими глазами с мягким карим отливом?
Петр Аркадьевич норовисто боднул головой:
— Воевать нам с тобой, Аннушка, всю жизнь. Первым делом десятилетку закончу. Потом в университет… Даром есть хлеб не буду!