Выбрать главу

— Моя хвирма, — объяснял Парфентий какому-нибудь недоверчивому дядьке из дальних хуторов, если начинал тот по привычке спорить с кузнецом из-за цены. — Первое: без запроса, уяснил? Второе — без магарыча, третье — если что не так, неси назад, переделаю и в придачу гроши верну… Уяснил? А нет — геть! Не мешай! Шукай соби другого!

По праздникам, чаще всего в воскресные дни, прогуливался дядько Парфентий на базар. Вырядится в тройку, костюм так назывался с жилетом, как у цыгана, белая сорочка, «при галстуке», на голове какая-то странная шляпа с короткими полями, помахивает себе тросточкой, не здешний, странный, чужой. Но ботинок не носил, а сапоги, и не хромовые, а обыкновенные мужицкие, смазанные дегтем сапоги. За ним — чинно, молчаливо-высокая сумрачная жена его — красавица, похожая на цыганку. Особенно когда набросит на себя отливающую вороньим блеском шаль с кистями, в пылающих красных цветах. Корзина на руке, идет легко.

Моду эту, говорили, вывез дядько Парфентий из-за границы. В плену два года прожил в Австрии, вроде даже женился там на вдове-солдатке, на хорошее хозяйство сел. Но потянуло на родину, бросил все, вернулся в свое село, в свою маленькую хату, к своей смуглолицей, всегда почему-то печальной и молчаливой жене, посадил перед окнами подсолнухи, открыл низенькую кузницу… И в будние дни стал как все.

Коня своего тоже не было у дядька Парфентия, вот и ходил с женой на базар пешком. Версты четыре, не меньше, надо было отшагать.

— Дядько Парфентий тоже не хозяин? — выяснял Алеша у бабушки, которая с привычными уже стонущими интонациями жаловалась на неустроенность, на то, что ни коня, ни коровы…

— Его золотые руки годуют. На что ему хозяйство!

— А что у татуся, рук нет? — обиделся Алеша.

— А мабуть, и нема… А может, они поотсыхали у твоего батька, — неожиданно вмешался в разговор дед Тымиш.

Он выкашивал у них в саду траву. Выгнала в пояс. Дед, хекая, заносил косу и сквозь вж-и-и-и, вж-и-и-и в полный голос поносил Алешиного отца:

— Вчилы, вчилы и вывчилы… До того грамотни стали — в саду сено косят. Он як воно по-вченому выходит…

Остановился, повернулся к бабушке и, опираясь на держак косы, люто взблескивая глазами, грозно, словно заклинание, произнес:

— Та як бы Хома встав с гроба та глянув, что во дворе робиться, вин бы вам… И тоби, Степанидо, было бы!..

Бабушка покорно покивала головой, передник к глазам:

— Не хозяин Петро, не хозяин…

Это она о татусе.

Разговоры о хозяйстве возникали неожиданно и почти всегда заканчивались ссорой.

— Зачем нам хозяйство? Есть где жить, и хорошо. Мы — учителя. У нас школа, дети, общественные обязанности… — («Перед парубками представляться, задом крутить», — вставляла бабушка. Слышать не могла, что мама в спектаклях участвовала, на сцене выступала.)

Мама — как будто это и не про нее:

— Утром уходим, ночью приходим… — («По клубам бы меньше бигала, диты вон когда из школы до дому, а вона — опивночи», — вновь ядовито комментировала бабушка.) — На хозяйство ни сил, ни времени не остается. Не нужно оно нам, — твердила мама.

— А пальто с меховым воротником тоби нужно… А шляпу тоби из города. А сапожки тоби с шнурками… — срывалась бабушка.

— Я на себя сама зарабатываю, — устало говорила мама. — И другие учителя на зарплату живут.

— А диты не твои?.. А чоловик твий в чем ходит? А на мне спидныця и в будни и в праздники все одна. На ваши заработки семью не прогодуешь. А земля, земля як… — и в плач. — Голодранцами булы, голодранцами и остались.

Татусь рукой по столу:

— Да перестаньте вы!

И из дому в сад, а то еще дальше, до Грушового плеса. Не терпел он слез и крика.

Всю жизнь бабушка работала на свою землю. Купили у пана три десятины земли в рассрочку через банк. Каждый год выплачивали за ту землю. И каждый год мог поставить на грань катастрофы. То недобрали пшенички — во время налива прихватил суховей, то корова не могла растелиться — пропала. То как бедствие, страшнее града и недорода, вспоминалось, как у дедушки Хомы вытащили в городе в церкви (в святом месте!) деньги — все, что получил за проданную пшеницу и должен был внести в банк. Помутился разумом старый, собрался топиться, бежал без шапки по городу, да случаем повстречал Янкеля — скупщика зерна, поверил тот под будущий урожай, спас от смерти. С того времени в доме о евреях дурного слова не допускалось.