Выбрать главу

Хлопчик был не простым жеребенком. Он был будущий рысак. Что такое рысак, Алеша не знал. От племенного жеребца — тоже не понимал. Сказали, всех лошадей будет перегонять.

— И жеребца дядька Ивана? — спросил Алеша.

— И его обойдет.

Вот теперь все ясно. Ни у кого вокруг не было рысака. У них вырастет…

Вон летит по дороге, тоненький хвост кверху, гривка развевается, ноги выбрасывает по-особенному. Татусь на поводу ведет мокрую после купания, медленно переставляющую натруженные ноги кобылу. Алеша то подпрыгивает на одной ноге, чтобы вытряхнуть воду из уха, то гоняется за Хлопчиком.

Худенькая шея, клетчатая рубашка поверх штанов, глаза по-охотничьи настороженные. Никак за хвост не ухватит Хлопчика.

Легко уходил жеребенок. Поотстанет, покосится на Алешу, а в глазах умное, шаловливое, человеческое: «Давай еще побегаем! Догоняй!»

Алеша прыг к нему. Жеребенок — рывком с места, хвост кверху, несется по дороге, а то — в сторону, покарабкался в гору. Попробуй догони!

Подходящий момент случился сам собой. Жеребенок, задумавшись, опустил голову, мирно шел за матерью. Алеша подкрался, хвать его за хвост — хотел прокатиться на пятках.

В тот же миг Хлопчик, начисто забыв об игре, метнул задними ногами. Волки ему почудились, что ли. У Алеши лязгнули челюсти, в глазах ослепительно мигнуло… Едва на ногах удержался. Тошненький клейкий вкус крови. Земля уходила из-под ног.

И Алеша закричал:

— Я умру сейчас! Татусь, я умру…

Словно о спасательном канате молил.

Ему казалось, упадет сейчас, не дойдет до дома, не увидит маму в  п о с л е д н и й  раз.

Пронзающее мгновенное чувство  к о н ц а, обессиливающая власть боли, страха и тут же стремительно мигнувшая надежда: увидеть маму! Пусть в этой надежде пока безнадежность: увидеть, хотя бы в последний раз! Но сквозь гудящую, непереносимую боль, тошноту уже поднялось из тайных глубин чувство, в котором лучик веры, преодоления: только бы дойти, добежать до мамы. И все может обернуться по-другому. Уж если она не спасет, не облегчит, не оборонит…

— Ой, татусь, скорее, скоре-е домо-ой!

…Не потому ли в больнице старый человек, которого провезли на коляске по коридору: желтоватый лысый череп, лицо в морщинах, веки сведены, судорожно сомкнуты, под простыней остро поднятые коленки, в беспамятстве, в смертном бреду — глубокий инсульт — всю ночь до самого конца выкрикивал младенчески пронзительным голосом: «Ма-ма-а!.. Ма-ма-а!..»

И затихал, словно прислушивался, не отзовется ли, не откликнется…

И вновь с мерной настойчивостью, с одержимостью обреченного посылал в сумеречные пространства сигнал бедствия, призыв о помощи. Тоненьким детским голосом с хрипотцой отчаяния: «Ма-ма-а!..» Голосом муки и надежды. Всю ночь, до рассвета. До того мгновения, когда обрываются сигналы терпящего бедствие корабля.

Как будто забыл тот умирающий старый человек, не знал о том, что матери его уже давно нет на свете и не дано ей подняться из глухой могилы, потому что конечна наша жизнь.

Не потому ли так рано возникает в нас это катастрофическое чувство неустойчивости бытия. Как погребальный звон, как напоминание!

И словно сама жизнь кричит детским голосом, полным страха, сомнений, неуверенности:

— Татусь, я не умру…

Отец подхватил его на теплые сильные руки, вытирал рукавом кровь, прижимал к груди, словно прикрывал щитом:

— Ты никогда не умрешь, сынок… Ты будешь всегда, как солнце, как воздух…

— А мама? А ты?

— И мама будет жить долго-долго. И я…

— А почему другие умирают?

— Старость приходит, у человека сил не остается, вот он и уходит на покой.

— А почему его в землю зарывают? Разве там покой? — И сразу же решительно: — Пусти… У меня силы появились. Сам пойду.

Он снова на своих ногах. Земля колеблется под ним. Но он упрямый мальчик. Он устоит. Он сам дойдет.

Он идет по неровной дороге. Он вновь в этом горестном и прекрасном мире, где радости и катастрофы, в котором солнечная ширь пшеничных полей и молчаливая мгла ночных кладбищ.

Он со всхлипом вбирает в грудь побольше вечерней прохлады — в ней томится горечь отходящего от летней жары полынка, — выплевывает темно-вишневый сгусток крови. И вместе с ним словно сплевывает со своих губ соленый вкус беды, щемящий вкус несчастья. На подбородке, от уголков рта — коричневая корка присохшей крови, в ушах еще глуховатый звон, он еще держится за руку отца, но уже видит ровный дымок над летней печуркой во дворе, красноватые отсветы огня, бабушку, которая, наклонившись, что-то помешивает в чугунке — галушки, видно, варят на ужин. И тут же видит маму, она в цветастом сарафане, босиком выскочила на пыльную дорогу, высматривает их в быстрых летних сумерках. Она чем-то обеспокоена. Она чем-то встревожена…