И вдруг умолк, махнул рукой, пошел из класса.
…Мама в открытую пошла против директора. Невежда. Знаний никаких не дает. Калечит детей.
Стоит он по утрам на школьном крыльце, нацеливается своими глазами на подходящих с разных сторон учеников, хлопцы сразу шапку долой, девочки — голову пониже и норовят незаметнее, потише проскользнуть в школу. Мама, в строгом синем платье, волосы узелком на затылке, идет прямо, директора не видит, ни «здравствуйте», ни «прощайте». Алеша за ней — и тоже голову повыше, зубы сцепит, чтобы ненароком, со страху не сорвалось почтительное: «Доброго ранку».
Директор маму от занятий отстранил. Уволил было. К нему приехал дядько Бессараб, поговорил так, что директор в сумерках прибежал к Яловым домой, попросил выйти на работу.
В школе пошла глухая и затяжная междоусобица. Уволили директора перед Майскими праздниками, некоторые утверждали — он сам по своей воле ушел; съехал с квартиры, перебрался куда-то в другое село. К лету пронесся слух, что его арестовали. Оружие у него нашли. И жил он будто не под своей фамилией, скрывался, потому что был петлюровским офицером. Не Пугаченко он был, а Бугаенко.
— Не из тех он Бугаенков, шо держали хутор за Привольным? — начала припоминать бабушка. — У них, кажись, три сына було, старший загинув в первые дни на германской войне, средний в каком-то училище был, а младший у Петлюры вроде в сотниках ходыв. А може, и брешуть люды…
Многие тайны знала степь: о достатке и нужде, о верности и изменах, о кривых дорогах. Расходилась молва кругами: то тонула, то всплывала в урочный час. На престольных праздниках, базарах, на крестинах и свадьбах, на похоронах, на степных дорогах встречались люди, и о ком же поговорить, как не о своих ближних!
Был ли их директор неучем, случайно попавшим на ниву просвещения, или действительно притаившимся петлюровским сотником, но школу с того времени невзлюбил Алеша. Пропал интерес к учению. Опротивели парты, уроки, звонки, учителя.
В пятый перешел. В школу-семилетку ходить далеко. До самого базара. И в новой школе показалось ему скучно и одиноко.
Татусь в городе был, на каких-то курсах «повышал квалификацию». Мама уехала держать экзамены, решила поступать в институт на заочное отделение. Бабушка стыдила ее: не дивка-молодица, дети вон какие поднялись, доглянуть некому, батьки уже вывели тебя в люди, учительницей стала, куда тебе дальше. Но и мама кремень: не мешайте, буду учиться дальше.
В первые дни школьных занятий туманным сентябрьским утром повстречался Алеша с бригадиром дядьком Афанасием. Тот к нему как к родному. Некому отару водить, ты хлопец способный к грамоте, в школе догонишь, попаси пока овец.
Разве устоишь перед таким соблазном.
Перед школьными занятиями в августе Алеша пас колхозных телят. Мороки с ними, пока выгонишь да загонишь. Хвост кверху — и во все стороны. Овец с телятами не сравнить.
С малых лет запомнился Алеше чабан дед Корний. Приземистый, кудлатый, впереди отары в неизменных выносливых постолах, выступает державно, величаво, герлыга в руке, как царский посох. За дедом послушно текут овцы, блеют, сбиваются плотнее. С дедом первыми здоровались и старые и молодые. Ни брыля, ни шляпы, ни картуза не носил дед Корний. Ни в дождь, ни в жару. До морозов выхаживал в постолах, в замызганных домотканых штанах, внакидку старенький пиджачишко, в боковом кармане таинственная сопилка — вот и вся его «справа».
Умер дед Корний, оказался последним в чабанской династии. Непутевый сын его Костя хлипковат был для чабанского дела, на руку нечист — и раз, и другой недосчитались овец, — прогнали, в город мотнул на какую-то стройку.
И вот дядько Афанасий просил теперь Алешу с Шурком — сыном кузнеца — вывести отару. В глаза заглядывал, просил. Некому было, в ту осень начали люди перебираться в город, на стройки. Просил Афанасий, чтобы недели две всего попасли, до первых заморозков.
Что же Алеша — враг своему колхозу? Общему делу?
Чуть свет открывал загон, дядько Афанасий тут уже был, не простым делом оказалось собрать и повести отару. Алеша — впереди, Шурко — позади, двинулись в степь, на гору.
…Что говорит в нас? Кровь предков — пастухов и воинов? Почему так любим мы «волю»: чтобы степь кругом, до самого «края», где сходится небо с землею, чтобы солнце кружило над нами и гулял ветер?.. Прилетал он издалека, подметал степные дороги, гнал перед собою одинокое перекати-поле, подхватывал охапки соломы, кружил в высоте и, наигравшись, бросал под горой на куст дикого терновника.
Овцы пересекали толоку — выгон, вдали брело стадо коров; поднимались на гору, поворачивали влево, растекались все шире, тычась мордами в поисках корма. Внизу по светлым пятнам угадывалась пересохшая за лето речушка, от левад отделяли ее гулявшие под ветром пожелтевшие камыши; раскидистые вербы стояли по бокам в молчаливо-терпеливом ожидании.