Видно, припугнули крепко. И оказался он в гестапо палачом. Людей вешал. Его возили по всему краю. Люди даже имя его боялись называть.
Мать почернела. Из церкви не выходила. Грехи замаливала. Свой грех, что родила такого…
Так он и исчез. Одни говорили, что немцы сами потом его расстреляли, другие, что вроде отошел он с ними…
Только о таком, сынок, и вспоминать, и говорить не хочется.
…Каждое лето бываю я в своем родном городке. И вот как-то вечером повстречался с матерью Петьки Козловского. На уголке. Возле широкоэкранного кинотеатра. Воздвигли его недавно на месте старого профессионального училища (во время войны немцы разобрали здание, камни вывезли на дорогу, сколько лет пустырь зарастал бурьяном). Перед входом — розы. Вокруг цветники, хотя и трудно у нас с водой, новый водопровод никак не закончат, но цветы всюду, вдоль улиц, у райкома партии, возле клуба… Нежнейшее тончайшее разноцветье. Стройный, как тополек, табачок. Настороженно приподнятые граммофонные горлышки петуний… Они дышат разморенно, сладковато, томительно — родные запахи, запахи детства и юности!..
Мать Петьки Козловского, видимо, из церкви шла. Темное платье со сборками. По-монашески строго, уголками вперед, подвязан платок. Тоже темный. Высокая, прямая, но уже рыхловатая. Я поздоровался, остановился, заметил припухшее лицо. Спросил, как здоровье.
— Какое же мое здоровье, — высоким певучим голосом сказала она. — Я уж старая бабка, Алеша, семьдесят мне скоро…
И начала обстоятельно, со всеми подробностями рассказывать, как лежала она в больнице и все не могли ей сбить давление, а голова же прямо раскалывается и круги, как радуга, перед глазами, да, спасибо, бабка Проскуриха посоветовала ей акациевый мед со столетником, месяц попила и встала. И с желудком у нее — остерегается чего лишнего съесть. И что больше года уже, как не работает, на огороде, правда, сама управляется и по дому все, а раньше на машине шила, детское разное, женское, поторговывала на базаре и ничего себе жила, а теперь всего понавозили, в магазинах все есть, и детское какое хочешь и женское, кто же будет покупать, да и руки болят, опухают…
— А так ничего, жить можно, огород свой, виноград кустов десять есть… Пенсию ж пятнадцать рублей за мужа получаю…
Собрала морщинки у глаз, пошутила не без лукавинки:
— Хватает, по потребностям, как при коммунизме… И Лелька, племянница, какую десятку пришлет, а к праздникам и к Маю, и к ноябрю, а уж к женскому Восьмому марта обязательно подарок. Вот недавно пальто зимнее, совсем еще хорошее пальто прислала. И платок ее подарок. И на платье…
Она рассказывала и словно подшучивала, подсмеивалась над собой, над своей жизнью, над своим одиночеством.
С неожиданной серьезностью, построжав, сказала:
— Нервенная я… такая нервенная!.. Веришь, стукнет где ненароком, меня аж затрусит всю… Через это и здоровье у меня никуда.
И с прорвавшейся затаенной тоской низким, стонущим голосом проговорила:
— Как вспомню свою жизнь!.. Ты же знаешь, какая у нас была жизнь. Сколько страху набрались… Мой же после артели дома чеботарил. Туфли шил, тапочки… А я торговала… Торгуешь, а сама все по сторонам, как заяц в лесу, поглядываешь, как бы фин не налетел. Боялись мы в те годы финов, налогов этих боялись, обложат как частника-кустаря, с себя последнюю сорочку спустишь, вот и хоронились. А жить хотелось не хуже, чем другие. Вот и сидит мой дома при свете, окна занавешены, чтобы с улицы не было видно, постукивает молоточком, дратву сучит, а сам прислушивается, не идет ли кто чужой… Вот оно теперь и выходит.
— Тимофеевна, вы скоро? — окликнула ее сгорбленная старушка, терпеливо ожидавшая в сторонке.
— Сейчас, сейчас… — отозвалась Тимофеевна. — Кличут меня, — протянула она, улыбнулась, — видно, красивые были у нее в молодости глаза, улыбка прошла по ним, они засветились глубоко и ясно, будто не было горя, утрат, болезней, одинокой старости. Добавила: — Женщина из станицы. В церковь приезжала. Ночевать будет. Кровать у меня есть свободная. Пускаю.
Я смотрел ей вслед. Вспыхивают голубые неоновые огни на кинотеатре. Идет картина «Вызываем огонь на себя». Сквозь темную шевелящуюся листву высоких акаций струится, переливается дымчатый нездешний свет, а повыше, в темном бездонном провале неба, вспыхивают одна за одной, все ярче разгораются звезды, и среди них справа над горой выделяется неподвижный красный глазок — там у нас ретрансляционная телевизионная вышка. Вот и телевизоры появились в нашем городке.