— А ты всех-то в одну кучу не вали,— вновь стал заниматься злобой Грачёв.— Я, к примеру, ничего не тащу.
— А тебе и не нужно,— вскинулся Ефимыч.
— Как это не нужно! Я, выходит, не человек, не живой, что ли?
— Живой, живой, но ты без потребностей. Есть такие, ровно пташки небесные. День прожил — и слава Богу! А если водочки стаканчик — то и совсем хорошо. Они ещё и дело сделают, какое ни на есть. Один доску обстрогает, другой детальку обскоблит, третьи, вот как мы, ящички, мешочки разные по местам расставят. Кораблик-то государственный и плывет. Дымок из трубы валит, машинки внизу постукивают. И толкают этот кораблик и с боков и сзади все больше такие вот... без потребностей. А есть ещё и такие люди, вроде хозяина нашего Очкина Михаила Игнатьевича. Эти в сторонке стоят, за порядком смотрят. Если ты, скажем, расшалился не в меру, у них для тебя управа найдется. Нет, тут, брат, все отлажено, и лишнего ничего нет.
— Ну, а коммунизм? — вопрошал Грачёв, решивший до конца познать науку хитрой жизни, о тайных механизмах которой он, кстати, редко задумывался.
— Коммунизм? — откинулся на спинку стула польщенный вниманием Ефимыч. Глаза у него зажглись вдохновенной мыслью.— Коммунизм построим! Куда он денется, мы его непременно соорудим, но только надо хорошенько рассчитать, определить количество людей, которым он нужен. Вот давай прикинем: Очкину он нужен? Пожалуй, нет! Разве можно придумать такой строй, при котором бы ему было лучше, чем теперь? А ему вот, Митяю, нужен коммунизм? У него тогда машину отберут, работать заставят, пить не разрешат... Ну, так как, Митяй, пошел бы ты в коммунизм?
— Погодил бы малость.
— А теперь тебя возьмем. У нас, говорят, таких, как ты, сейчас сорок миллионов человек.
— Каких это таких? — зарычал Грачёв.
— Ну, ну — полегче. Чуть слово скажешь, ты готов голову проломить.
— Ладно, говори,— смирился Грачёв. Очень ему хотелось знать, как люди смотрят на него со стороны.— Так сорок миллионов, говоришь? Пьющих, что ли? Не очень к жизни этой приспособленных, неухватистых.
— Положим, так. Пьющих, сильно выпивающих.
— Пьяниц, хочешь сказать.
— Ну, так, пьяниц. Им, скажи, нужен коммунизм? Ведь при коммунизме, я так думаю, заразу эту...— он пощелкал пальцем по бутылке,— выпускать не станут. При коммунизме работать надо. Труд — первая потребность. Слышишь, труд, а не водка. Так что ты скажешь, если он приближаться станет... коммунизм?
— А то и скажу: пусть быстрее приближается. Не жалко мне расставаться с заразой этой.
— Тебе не жалко, а другим... тем, что по утрам у магазинов толкутся. С ними как?
— Давить их надо, как клопов! — буркнул Грачёв.
— Вот тебе и раз!
— Ладно, старик! — хватил Грачёв кулаком по столу.— Я бы за такие речи!..
Шаркнул стулом и, не простившись, двинулся к выходу.
Оставалось минут двадцать до Нового года, ветер стих, небо очистилось,— теплая, почти весенняя нега царила над миром. В доме горели огни, музыка и голоса доносились негромкие. Кто-то говорил, другие слушали. Грачёв обогнул угол дома и отсюда увидел все общество: гости сидели за столом и Очкин, поднявшись со своего заглавного места, произносил речь,— видимо, заздравную, в честь уходящего года. Одно окно было настежь открыто, и Грачёв хорошо все слышал. Очкин говорить горазд: не спеша отвешивал каждое слово, подолгу задерживал взгляд на сидящих.
— Да, мы уезжаем в Питер, я не хотел, но интересы дела требуют и мы повинуемся. Оставляю вам завод, крепко стоящий на ногах. Прошедший год был для него переломным...
Грачёва дернули за рукав. Он вздрогнул, повернулся: за спиной стоял Ефимыч, кивал на Очкина:
— Ему нужен коммунизм? Нужен?..
Старик хихикал, словно бес, и тянул Костю за руку, точно падал и хотел задержаться. Костя, выпрастывая руку, пытался сбросить старика, оттолкнуть, но тот, видимо, сильно захмелел и не мог держаться без опоры. Грачёв в эту минуту был полон мрачных, тягостных раздумий: «Не позвали, не зашли, не поздравили. И Варя, родная дочь...» А Варя сидела рядом с матерью, жалась к ней и счастливо, влюбленно — именно, влюбленно! — смотрела на отчима.
— Ты мне скажи,— тянул за рукав Ефимыч,— я тебя спрашиваю: разве им нужна иная жизнь? Разве им плохо?..
Грачёв хотел толкнуть старика, но тот ещё крепче вцепился в рукав куртки, и тогда Грачёв, не помня того, что делает, схватил Ефимыча одной рукой за шиворот, другой — за ноги, поднял над головой и...— что есть мочи швырнул в кустарник. Удаляясь, слышал испуганный крик. Прибавил шаг в направлении гостиницы.
«Не сдержался. Опять натворил!..» — билась тревожная мысль, а сердце часто и гулко стучало.
Вернувшись в гостиницу, Грачёв не стал включать свет, не раздеваясь, бросился на кровать. Лежал, закинув руки за голову. Вспомнил, что в кармане бутылка коньяка,— украдкой прихватил из ящика,— сунул ее под подушку. С первого этажа из ресторана доносились звуки музыки, шарканье танцующих пар. «Там елка, народ — пойти, что ли?» Но тут же он эту мысль оставил и решил, что будет один в пустом холодном номере встречать Новый год. И выпьет бутылку — тоже один, как самый последний алкоголик, добывший с великим трудом горячительную влагу, жадно прижимающий бутылку к сердцу и со страхом озирающийся вокруг себя, бегущий от людей, от каждого, кто может попросить, отнять его сокровище.
Достал коньяк, поставил на стол. Подошел к окну, встал у косяка. Из темной комнаты пятого этажа видел перед собой всю в огнях центральную улицу, сбегавшую красивым изгибом с древнего степного холма к вокзальной площади. Видел дом-башню и невдалеке от него особняк Очкиных. Он весь в огнях, и даже видны окна. И чудятся ему тени людей — дорогих двух живых существ — Ирины и Вари. Нет к бывшей жене своей ни злобы, ни желания мести. Во всем винит себя, только себя. И чем дальше, тем больше.
Вот и сегодня: ещё полчаса назад под сердцем кипела обида: не поздравили, не позвали в дом. Но разве можно принимать меня всерьез? Схватил человека и бросил в кустарник! Не просто хулиганство, а дикое, дичайшее сумасбродство. А ну как голову разбил старик, ноги поломал, руки?.. Сейчас явится в номер милиционер, а там суд, тюрьма... Кого же ты винишь, садовая голова? Скажи спасибо уж за то, что они тебя не гонят!
«Я от них уеду и на горизонте их жизни больше не появлюсь. Никогда!» — давал себе слово Грачёв.
Вспомнил, как несколько лет назад он сказал: «Я пустой человек, никчемное существо». В то время ещё не было осознания безраздельной вины перед Ириной. Ему казалось, она поступила подло, бросила его в беде и устремилась к другому — к иной, более красивой и обеспеченной жизни. Но потом, потолкавшись среди рыцарей бутылки, он увидел их лицо и стал осознавать себя, и по-иному стали представляться его собственные поступки. Как старый артист, уединившись в уборной, снимает грим и видит в зеркале сеточку частых морщин под глазами и пухлые, нездоровые складки, и предательски отвисший подбородок — и горькие думы о старости вдруг отразятся в его усталых, некогда блестевших молодым задором глазах... Так и он, Константин Грачёв, толкаясь у прилавка винного магазина, высматривая знакомых дружков, вдруг и себя увидел как в зеркале. И вздрогнул, встрепенулся от холодящих душу предчувствий. И сказал себе: «Да, я пуст и ничтожен!»
Тихо, одним только сердцем, он плакал. Являлось неодолимое желание видеть Ирину и Варю.
Падал снег на город. Белая сетка протянулась с неба на дом-башню, на особняк Очкиных. Раздался бой часов на городской башне. Грачев, очнувшись, взял за горлышко бутылку, поднес к самым глазам и — отставил на край стола. «Пить одному? Сосать из горлышка?»
Разделся, лег в постель. Снизу громче раздавалась музыка, доносился топот танцующих. Грачев спокойно и как будто даже с удовольствием слушал все нараставшие звуки новогодней ночи.
Спать не хотелось. Светло и с тихой радостью думалось о жизни.