— Сучёчик бы, а? Слышь, Костенька!
Сучёчик — словцо непонятное, видно, из новых, из тех, что появились за время отсутствия Грачёва, но Косте и не надо понимать слова; по мольбе, дрожащей в голосе, по трагически-скорбным глазам — по всему виду, жалкому, просящему он мог заключить: отказать Георгию нельзя. Слишком это будет жестоко.
Да, Георгий хотел выпить. Выпить вдвоём с Грачёвым. Ни с кем не делить драгоценной влаги, никому не уступить капли.
Пьяница может быть широким и щедрым, он под хмельную руку отдаст вам целый мир, но за крошечную рюмку водки готов зарезать друга.
Назаренку грубо оттолкнул Вася, бывший мясник, детина с красным лицом, толстой могучей шеей. Вцепился пятернёй в плечо Грачёва, грубо, с присвистом бубнил:
— Чимпион! Расколись на бутылку! Ну, покажи характер!
При слове «чимпион» кровь ударила в виски Грачёва. Вспомнил, как пьяный бил себя в грудь, кричал: «Я чемпион мира! Чемпион! — слышите вы, пьяная шелупонь!»
Только в состоянии опьянения мог он бахвалиться своим прошлым. «Нет, нет! — твердил он теперь.— Мне незачем тут появляться. Совестно и противно. Тут всё тебя унижает, топчет в грязь, равняет с ними».
Братия напирала. Алкаши имеют чутьё старых волков, они за версту чуют поживу, каким-то внутренним зрением пронизывают насквозь карманы и видят там ветхий истершийся рублишко, и уж тем более десятку-другую.
— Ладно, ребята. Дам вам на пиво.
Достал кошелёк, стал отсчитывать деньги: по рублю на человека.
— Вам трояк — на троих. А вам вот на всех, на пятерых.
Повернулся к Назаренко:
— И мы с тобой, Георгий, выпьем пива.
Пятерых с пятеркой как ветром сдуло. Георгий тоже метнулся за пивом, а трое, получив трешку, ещё теснее обступили Костю, молча, заискивающе смотрели в глаза.
— Ну, чего вам?
— Пиво — сам знаешь: вода! Кинь ещё трояк. Бутыль купим и колбаски. Третий день маковой росинки во рту не держали.
Костя дал им десятку.
— Это вам пообедать.
Впрочем, тут же подумал: на всё купят водки. Так уж они устроены: ничего в свете не знают лучше зелёной, сорокаградусной. В ней всё утешение: и душе услада и желудку сытость.
Оставшись один, зашёл в бар. Это было внушительное сооружение. Его построили на площадке, где по свидетельству местных жителей собирались разбить для детей небольшой зелёный сквер. И с жестокой беспощадной иронией пустили по всему корпусу, словно ремень, зелёную полосу. Тут можно увидеть во всякое время, в особенности же вечером, одну и ту же картину: в полумраке, у бесконечно тянущихся в разные концы стоек, толпятся мужчины,— как правило, средних лет,— почти все строители. Их много; шипение автоматов, резкие окрики разливальщиков, неясный гул пьяной болтовни стоит под низким, чуть освещённым потолком. И нет тут окон, и тусклый свет электрических лампочек слабо золотит хмурые лица. Люди пьют. Они пьют в рабочее время, в короткие часы перерывов на обед, в дни выходных и во время отпуска. Рядом строятся важнейшие объекты: вычислительный центр, телефонная станция, фабрика сверхчистых полупроводников. Корпуса этажей возводят люди, приехавшие из деревень, бросившие там землю, скот, дома. Строят и пьют; вернее будет сказать: пьют и строят.
Человек выходит отсюда, как моряк с корабля, вернувшегося из дальнего плавания: он ещё не отвык от морской качки, зыбкой кажется ему земля; незримые волны колеблют, шибают беднягу из стороны в сторону. Он подвигается медленно, раскинув руки — вот ещё один удар волны, ещё... Человек хватается за стенку. Теперь он похож на младенца, делающего первые шаги. Как тут не вспомнить поэта:
Сочится самогон во взгляде,
Ну что смешнее может быть,
Когда сорокалетний дядя
По стенке учится ходить.
В углу за столиком освободилось место, и Грачёв занял его, намереваясь здесь, в закутке, посидеть несколько минут, посмотреть на людей, толкущихся у стоек, столов и ничего, кроме бутылки и пивной кружки, не желающих видеть. И в тот же момент к нему сбоку, с кружкой пива, с кусочками колбасы на бумажной тарелочке пристроился Георгий. Он жался к Косте, горячо дышал в ухо, молил:
— Костя! Бутылочку! К пиву да ещё косушку. Соорудим ёршик — вот славно будет!
Грачёв мягко отстранил Георгия, заглянул в глаза бывшего приятеля. Ещё недавно Георгий был молод, здоров и красив, у него счастливо складывалась жизнь, была хорошая работа, квартира, жена, дочь и сын. Грачёв и теперь помнит его пьяные откровения, в подробностях знает жизнь — и даже детство, юность, все мечты и взлеты — и так же зримо, во всех деталях, помнит все перипетии его алкогольной драмы. Ещё вначале, когда Грачёв только что приступил к строительству дачи Очкина и явился в этот бар впервые, видел, как молодая женщина, хорошо одетая и красивая, и с ней мальчик тянули за рукав Георгия, просили:
— Пойдем домой! Леночка заболела, зовёт тебя...
Мальчик плакал:
— Папк, прошу тебя. Мне стыдно от ребят в школе.
— Ах, стыдно! — заорал Георгий.— Пошёл вон, щенок!
Замахнулся, хотел ударить. Грачёв удержал. Женщина с мальчиком ушли, а Георгий сел на камень у бара, обхватил голову руками, застонал. Он был слегка пьян, горько плакал. Грачёву, которого никогда не видел раньше, говорил:
— Я — свинья, последняя тварь на свете,— червь навозный, тля садовая — родных людей обижаю,— всё сознаю, а поделать с собой ничего не могу.
И обращался к Грачёву:
— Эх, друг — как тебя?.. Давай выпьем. Добудь полстакана, а? Ну, будь человеком, уважь!
Они напились. Забыли все горести и обиды, мир казался светлым и весёлым, и каждый из них чувствовал себя человеком,— и даже как будто бы все были виноваты перед ними, а они, один перед другим, били себя в грудь и наперебой пытались доказать своё право на уважение.
Грачёв тоже бил себя в грудь, почти кричал:
— Ты мне скажи: признаёшь меня чемпионом или нет? Я — чемпион мира! Слышишь — говорю честно, без трёпа.
— Ладно... Я тоже начальником смены был. Ты можешь это вообразить? Начальник смены! Иду по цеху,— направо смотрю, налево — все кивают и говорят: «Здравствуйте, Георгий Петрович!» Во втором пролёте девочка была — хороша, чертовка! Очи чёрные, как у цыганки — тоже смотрит, улыбается. Нравился я ей.
— А я,— перебивал Грачёв,— дрался, как лев. Представляешь, удар! Золотая перчатка!
— Да, конечно, удар — тоже хорошо. Но Тонечка...
Георгий так и не понял значения слов «чемпион мира» — слишком неправдоподобны они были, зато свою жизнь он успел рассказать Косте во всей полноте и в подробностях. В Грачёве ему нравилась широта характера; Костя не считал денег и никогда не вспоминал своих трат. Правда, он что-то буровил про чемпиона, уж слишком завирался, но это только когда много выпьет, во всякое другое время — парень хоть куда. Наверное, о таких вот говорят: «Пошёл бы с ним в разведку». Другие не нравились — мелочны и злобны. Нищета, распалённая вечной жаждой спиртного, редкого не превращала в скрягу. А ещё Костя умел слушать. Это уж совсем редкое качество для здешних завсегдатаев. Человек тут поглощён одной мыслью: выпить! Денег у него нет, друзей, способных угостить, тоже. На что надеется — непонятно. Утром, отрывая тяжёлую голову от подушки, он хотел бы спать ещё и ещё, и если не спать, то лежать с закрытыми глазами. Никого не видеть, ничего не слышать — провалиться в небытие, спать, спать. И он бы лежал до тех пор, пока его не подняли силой. Но есть сила, которая выше всех других сил,— жажда выпить. Она-то и отрывает от подушки тяжёлую голову,— и он идёт. Голодный, плохо одетый,— идёт по грязи, по снегу, под дождём, в стужу и мороз — идёт торопливо, почти бежит.
Пьяница не думает о других. Душа гражданина в нём умирает, бойцовский дух улетучивается; он в социальном плане пуст и ничтожен. По улицам утреннего города он бредёт вслед за людьми, спешащими на службу, бредёт в полузабытье. Не думает, не знает, как раздобудет денег, но верит: живительная влага оросит сгорающее от нестерпимого зноя нутро.
Пьяница прячет глаза и не любит слушать — ни до, ни после возлияний. До выпивки он слишком занят желанием выпить, а после — становится развязным и хочет знать: любите ли вы его, и если любите — за что, за какие такие доблестные свойства, которые, конечно же, у него есть. А если их не признают или признают не сразу, он трясет вас за грудки и требует признаний.