— Нет, ты мне скажи,— говорит обыкновенно выпивший,— за что ты меня уважаешь, за какие такие особенные мои достоинства?
— Бутылочку! Тут не продают, но я знаю, где достать. Соорудим ёршик.
Тонкие синеватые губы Георгия плаксиво дрожали, он молил, чуть не плакал.
Костя достал пятёрку, протянул Георгию. Тот схватил её и тотчас пропал, а когда вернулся, ловко раскупорил бутылку, стал дрожащими руками наливать в пиво.
— Пива-то одна кружка. Ещё бы кружку, а?..
— Ничего, ты пей,— махнул Грачёв. И Георгий, смешав водку с пивом, жадно прильнул к кружке. Он пил долго, рывками, как-то нехорошо, нервически вздрагивая. И когда влаги осталось на донышке, с трудом оторвался, медленно, словно бы нехотя, поднёс Грачёву. Костя взял кружку, повертел её в руках. Глядя на мутно-бурую жидкость на дне кружки, подумал: «Мерзость, а поди как тянет человека!»
Вернул кружку Георгию. Тот быстро опрокинул её, допил.
И в ту же минуту лицо его оживилось, глаза сверкнули огнём ещё молодой силы. И речь вдруг обрела твёрдость, и разум прояснился.
— Эт, хорошо, что ты, Костя, вновь объявился. А я уж думал: пропал Грач — в колонию принудительного лечения залетел.
— Оно бы и неплохо — полечиться. Ты, кстати, не думал об этом?
— Я? Да чего ради! Там алкаши, а я что ж... Ну, выпил малость. Ты тоже вот. Ну, нет, Костя, ты меня в пьяную артель не вали. Я скоро в цех вернусь на прежнюю должность. Там, говорят, пьянство прижимают, а и хорошо! Мне строгости не помеха. Я и сам в цеху дисциплину — во как держу!
Георгий наклонился к бутылке, сощурился, щёлкнул по ней ногтем указательного пальца. Хмыкнул.
— Да нет...— не одолеть! Никто её, родимую, не осилит.
Тут он клюнул носом, схватился за бутылку. Потом обнял обеими руками столик, раскачивал головой и временами приседал, будто кто-то ударил ему палкой по ногам ниже коленок. Костя потянулся к бутылке, хотел взять у Георгия, но тот вцепился в неё, не отдавал. И мутными ошалелыми глазами смотрел на Константина, бубнил:
— Ты чего пришёл, какого чёрта?
В эту минуту в бар вошли те пятеро, которым Костя дал на водку. Один из них, прижимая бутылку, точно ребёнка, устремился к столику. Увидев Костю, они все сразу повернули от него, видно, не хотели делиться. Плотным кольцом обступили соседний столик. И тут случилось невероятное: у того, кто нёс бутылку, она скользнула из рук — и на пол. Разбилась вдребезги. Компания охнула, онемела: четыре молодца, разгорячённые близостью вожделенного момента, уставились на виновника трагедии, выпучили глаза, сжимали кулаки, готовые растерзать на части бедолагу. Он отступал; его панический взгляд остановился на Грачёве, и он, протянув руки, взмолился:
— Они убьют меня. Дай пятёрку.
Костя с минуту стоял в нерешительности, затем дал им пятёрку и скорым шагом направился к двери. На улице, заслышав шум приближающейся электрички, пошёл ещё быстрее. У него не было желания оглянуться назад,— даже бывший приятель Георгий не интересовал его больше. Он знал, был убеждён: всех этих людей крепко держал в своих объятиях зелёный змий и вырвать кого-либо из таких объятий можно было только силой. Много слышал он о чудодейственном методе питерского физиолога Геннадия Шичко, о работе его последователей Жданова, Тарханова, Михайлова. Очень бы хотел, чтобы слухи о них не обернулись красивой легендой. Одно средство казалось ему надёжным,— он сам уже употребил его,— это желание и воля.
Никогда не знавший и не видевший войны, он думал сейчас о том, что и это война, и что ведёт её с нами страшный дракон, похожий на того многоглавого змия, который в русских сказках извечно олицетворяет силы зла.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Удивительно, как нехорошо начался этот день для Очкина; утром плановый отдел представил отчёт за второй квартал: план выполнен на 90 процентов. Двинул от себя бумагу, в сердцах проговорил:
— Заводы садятся на мель. Заказов нет, зарплату платить нечем.
Это было время, когда «демократы» разваливали Советский Союз; республики, одна за другой, отделялись, жизнь заводов замирала. Рушились взаимные поставки, мелели ручейки заказов.
Подписал отчёт. Настроение было испорчено. Принимал людей, отвечал по телефону, но всё вяло, без желания и с каким-то болезненным, непроходящим надрывом, будто на спину ему взвалили непосильную ношу и он взбирался с ней на крутую гору.
Надо было акционировать заводы, кому-то продавать. Но как, почему и для чего это продавать такие отлаженные производства, снабжавшие всю страну и Европу медицинским оборудованием, он не знал.
В третьем часу приехал домой обедать. Почти одновременно с ним вошли в квартиру Ирина и Варенька, весело болтая и смеясь.
Очкин сидел за столом и ждал обеда. Ирина, заглянув в столовую, сообщила:
— Обеда нынче нет, но мы сейчас что-нибудь соорудим.
Очкин вскипел и сжал кулаки. Их веселое настроение и эта беспечность в голосе: «...обеда нынче нет» подлили масла в огонь, и он готов был взорваться.
— Мне обед нужен, а не это «что-нибудь»!
Тыльной стороной ладони швырнул на пол тарелки с ветчиной и хлебом.
Варя прижалась к матери, словно защищая её от удара. Очкин кричал:
— Шляетесь где-то, а я по вашей милости пробавляйся сухим пайком!
Ирина, мягко высвобождаясь из объятий дочери, спокойно и с достоинством проговорила:
— Я не шлялась, ходила по делам. А твоему самодурству решила положить конец: мы с Варей будем жить вдвоём. Ты свободен и устраивай свою жизнь по-иному.
Очкин набычил голову. Знал: Ирина произнесла приговор. И отмене или обжалованию он не подлежит. Проговорил тихо, со злобой обделённого, оскорблённого человека:
— Убирайтесь ко всем чертям! Давно бы так...
— Убираться нам некуда, мы будем разменивать квартиру.
— Квартира моя. Мне её давали, мне!
— Да, тебе. Но и нам. Мы тут прописаны.
— Хорошо. Забирайте её себе. А я буду жить на даче.
С этими словами Очкин вышел.
Обедал в ресторане. Заказал бутылку коньяка и почти всю её выпил. После первых двух-трех рюмок у него поднялось настроение; почувствовал силу и прилив энергии, и сердце, которое с самого утра слегка ныло, отпустило — дышалось легче.
Семейная драма не казалась такой уж страшной. «Пока поживу на даче. Нервы успокою».
Обильная еда гасила действие алкоголя, Очкин ел и пил много, и тогда лишь остановился, когда коньяка в бутылке оставалось на донышке.
Мелькали и такие мысли: «Грачёв, этот шалопай, трезвенником стал. Смех!»
К Грачёву не было той глухой неизбывной неприязни, которую питал ко многим и глушил в себе из соображений такта и эгоизма. К тому же Грачёв был нужен — строил дачу.
«И теперь... пусть живёт. Отведу комнату в нижнем этаже,— пусть обитает».
Вспомнил, что не закончено оформление документов на дачу. Откинувшись на сидении, думал: «Документы оформлю, завезу материалы — кирпич, доски, цемент».
«Волга» несла его по широкому Приморскому шоссе. Со стороны залива дул прохладный ветерок, но не освежал, не бодрил, Очкину хотелось спать, и он, откинув назад голову, задремал. Во сне чувствовал боль в груди, сильный, настойчивый звон в ушах и тяжесть в области желудка.
У калитки вышел из машины, сказал шофёру:
— Завтра не приезжайте. Я плохо себя чувствую и на работу не пойду.
— Завтра суббота, Михаил Игнатьевич. Вам и не надо идти на работу.
В этот момент вывернулся из-за угла забора Георгий Назаренко.
— Костя, постой!
Очкин остановился, подождал. Георгий был навеселе, угодливо изогнулся, по-военному приставил ладонь к виску.
— Пардон, обознался.
— Проходите,— открыл калитку Очкин.— Костя сейчас придёт.