Казалось, Очкин обрадовался случаю раскупорить бутылочку и продолжить винопитие. Он провел гостя на кухню, пригласил к столу. Из шкафа выставил коньяк, рюмки...
А через час явился Грачёв.
Все двери были раскрыты; Костя миновал коридор и перед чуть приоткрытой дверью кухни остановился. За столом мирно сидели Очкин и Георгий. Говорили о нём, Грачёве:
— Костя — хор-роший пар-рень. У нас его «Чемпионом» зовут. «Чемпион!» — кричит братва, и Костя идёт. Вынимает деньги,— на, пей, ребята. Чемпион! — одно слово. Не знаю, откуда взялось, а так зовут. Я не бил рекордов, но я — начальник цеха! Слышишь? Седой, ты меня слышишь? Я был начальником цеха. Без трёпа. Правду говорю. Ну, хочешь — документ достану.
Очкин выставил руку, словно защищаясь от удара. Глухо бубнил:
— Не надо документа — чёрта мне в нём, я — директор, и то молчу, а он — начальник цеха. Все вы чемпионы да начальники — пьянь шелудивая.
И ещё тише:
— Какого чёрта сижу с ним... тары-бары...— руками углы стола обхватил. И вдруг как гаркнет:
— К чёрту пошёл! Слышишь, алкаш вяленый! А ну...— расселся тут. Начальник!
Схватил его за ворот пиджака, поволок в коридор, потом за калитку и толкнул на обочину дороги. Из раскрытого окна кухни Костя наблюдал, как Георгий ворочался с минуту, затем поднялся и, не оглядываясь, побрёл неверным, заплетающимся шагом.
Очкин долго и старательно закрывал на внутренний замок калитку. А вернувшись, не удивился Косте, положил ему руки на плечи, сказал:
— У меня несчастье, друг. Ба-альшое горе! Ушла Ирина. Совсем ушла. Ты ведь знаешь, как она уходит.
Грачёв не придал значения пьяной болтовне, отвёл Очкина в кабинет. И там уложил в постель.
Очкин хотя и был изрядно пьян, но сон к нему не приходил. У него очень болело сердце. Никогда до сих пор у Очкина так сильно не болело сердце.
Утром следующего дня он проснулся от громкого разговора, доносившегося с первого этажа. Незнакомый голос настойчиво требовал хозяина.
— Вы только покажите мне дверь его кабинета!
— Михаил Игнатьевич отдыхает, придите в другой раз.
Это был голос Грачёва; Очкин узнал его, и странное дело, дотоле неприятный, приводивший его в раздражение голос боксёра на этот раз не казался Очкину ни неприятным, ни даже чужим. Грачёв оберегал покой хозяина, и, может быть, оттого, а может быть, от сознания общей судьбы, но что-то родное, близкое слышалось в голосе Грачёва.
— Костя! Кто там пришёл? Пусть войдёт.
Впервые Грачёва назвал по имени; раньше никак не на- зывал.
На пороге показался Шурыгин.
— Здравия желаю, Михаил Игнатьевич!
— А-а, Шурыгин,— буркнул Очкин, выказывая явное неудовольствие. «Хлопотать за кого-нибудь пришёл»,— в сердцах подумал Очкин и заранее решил отказать.
— Вы как руководитель большого государственного масштаба,— начал издалека Шурыгин,— не можете не знать о новых веяниях по борьбе с коррупцией. Нынче дай только повод — из мухи слона сделают.
— Да, знаю,— прервал Очкин, выказывая нетерпение.— Но о чём это вы?
— Какой-то мерзавец кляузу на вас написал.
Эти последние слова точно огнём опалили Очкина; притихшая за ночь боль острой режущей ломотой разлилась по всей левой стороне груди и в районе живота.
— О чём вы? Говорите конкретнее.
— Брусочки, будь они неладны. На обычном-то складе их не купишь.
— Куда направлена кляуза?
— Районному прокурору. Я хотел вам предложить уладить дельце.
— Не надо ничего улаживать. Спасибо, Шурыгин. Это не страшно. Тут нет никакого нарушения. Бруски из брака. Оплачены. А теперь — идите. Мне нездоровится.
Одутловатое, сонно-вялое лицо Очкина вдруг покрылось бледностью, в глазах отразилось предчувствие неотвратимой грозной беды. Он с трудом поднялся с дивана, перешёл к письменному столу, сел в кресло. Глуховато, сникшим от волнения голосом проговорил:
— Идите. Пожалуйста.
Шурыгин вышел, а Очкин сидел ни жив ни мертв; он не смотрел вослед роковому посетителю, но шаги бывшего строителя, спускавшегося по лестнице, дополнительной болью отдавались в сердце. Лихорадочно работал мозг. Одна картина мрачнее другой рисовались в воображении. Четыре кубометра калиброванных брусков. Мелочь, конечно,— к тому же оплачены, и квитанции есть, но бруски взяты со строительства детского сада, а там сейчас затор, все планы срываются. Попади он на зуб демагогам, да журналисты прознают...
Воображение нагнетало страхи, ему представлялись комиссии, фельетоны. Лица знакомых и незнакомых людей. На каждом — недоумение, немой вопрос: «Очкин? Ты ли это? Да как же?..»
Потеря доброго имени были для него страшнее смерти.
Начисто вылетели из головы все другие неприятности, даже ссора с Ириной, разрыв с ней казались пустяком в сравнении с неминуемо надвигавшейся катастрофой. И даже боль сердца будто бы отступила.
— Костя! — закричал Очкин.— Поднимись сюда. Пожалуйста, скорее!
Схватил лист бумаги, стал писать:
«В комитет профсоюза завода медицинских аппаратов.
Прошу принять построенную мною дачу на баланс завода — пусть это будет детский сад или ясли для детей рабочих.
При строительстве дачи я использовал некоторое количество фондовых материалов со строек объединения, и это обстоятельство побудило меня принять такое решение.
Подробно обо всём сообщу в надлежащие инстанции.
Очкин».
Запечатал конверт, протянул вошедшему Грачёву. Сказал:
— Прошу тебя, окажи услугу, доставь сегодня же в профком завода. Сегодня же, сейчас.
— Но нынче суббота, к тому же вечер. Там никого нет.
— В конторе завода есть дежурный. Пожалуйста, отвези ему.
Позвонил в гараж, вызвал машину.
— Сейчас подойдет автомобиль. Будь другом, свези.
И тон, и слова были новыми, не похожими на характер их прежних отношений. Наконец, и вид Очкина — болезненный, взъерошенный.
Грачёв взял письмо.
— Мне нетрудно, но что с вами? На вас лица нет.
— Ничего, пройдёт. Вот полежу и станет легче.
Лёг на диван, накрылся пледом. Константин продолжал стоять у изголовья, с недоумением глядел на всегда здорового и такого самоуверенного Очкина.
Тот продолжал:
— Я, брат, малость перепил нынче. Ты завязал, а я продолжаю. И вот видишь — переложил, выпал из колеи.
Грачёв направился к выходу, а Очкин со страхом смотрел ему вслед и думал: «Он поедет в город, а мне тут сделается плохо».
У калитки раздался шум автомобиля.
Грачёв уехал.
Когда откатил последний слабый шорох автомобильных шин, повисла тяжёлая пугающая тишина. Душу рвала досада, в голове теснились тревожные, наводящие панику мысли. Одна из них настойчиво и властно билась в мозгу: «Чёрт дёрнул меня заварить такую кашу! Наверное, пьян был, навеселе, вот и сказал прорабу: пришли кубометра четыре. Пьяному-то море по колено. Хорошо, что деньги уплатил».
Очкин презирал пьяниц. Все беды на производстве, на стройках случались от них, молчаливых, прячущих глаза молодцов, схоронивших под досками бутылку, упившихся ещё вчера, а сегодня ошалело шатающихся с больной головой по цеху или стройке, побуждающих новичков «обмыть» первую получку, премию,— просто «составить компанию» — от них, алчных, жадных, озабоченных одной единственной гнусной мыслью «выпить». Этих он ненавидел и не питал к ним никакой жалости. Сорваны сроки сдачи объекта, случилась авария, кого-то покалечило — ищи пьяницу. Наконец, грубо сработано, наспех, кое-как — и тут «поработал» суетливый, пустой человечишко, чья жизнь сосредоточилась на бутылке. Но он не осуждал пьющих умеренно. Пожалуй, только теперь ему пришла в голову мысль, что и он, «умеющий пить культурно, и даже красиво», под воздействием вина совершил самую большую в своей жизни глупость. «Будь я трезвым, не пошёл бы на аферу»,— повторял он мысленно и чувствовал, как боль в груди и в области живота сжимает его точно калёным обручем.