Я замолчал.
Я проглотил имя - Мэлори, Мэлори, Мэлори. На самом-то деле только перед ней были все виноваты на этой планете... только перед ней... ни перед кем другим.
Мама ждала, и я, собравшись с силами, проговорил:
- Воспитанницы орфеанума... вот уж кто не виноват точно... Вот уж перед кем все виноваты... Им подарили жизнь на этой планете - для чего? Только для того, чтобы их схряпало чудовище...
Мама водила пальцем по столу, ногтем выдавливала какие-то волнистые узоры.
- В тебе, - сказала она, - говорит юношеский максимализм. Это прекрасно, что даже подземелье его в тебе не вытравило, но это... - мама поглядела на меня, - максимализм. Это... тоже жестоко... И... главное... безответственно...
- Да, - согласился я, - мы уже спорили с тобой. Я помню. Я вел себя тогда, как дурак, как хам... Я винил только тебя, а винить-то надо было всех. Ты-то всех меньше виновата. Работаешь в лаборатории. И что?
- А ты знаешь, что мы сейчас делаем в лаборатории? - она смущенно улыбнулась.
Мы вышли на улицу.
Сизый голубь, вздрагивая горлом, пил воду из черной лужи.
Солнечные кольца, трепеща, прокатывались по его телу.
Потом голубь взлетел, и золотые капли упали с его лапок в воду, подпрыгнув, отраженные от черной глади.
- Не знаю, - сказал я, - что вы там делаете в лаборатории, но было бы интересно посмотреть...
- Снова под землю забираться? - подмигнула мне мама.
И, зная, что я огорчаю ее, я ответил:
- Да... Мне все равно. Теперь все равно - на земле, под землей. Поехали в лабораторию.
В лаборатории стояли ванны, наполненные булькающим, словно кипящим студнем.
- Вот, - улыбаясь, сказала мама, - он уже ест... полуфабрикат...
Я посмотрел на булькающий студень и спросил:
- Оно... живое?
Мама ответила:
- Раз он ест вместо живого, значит, живое...
- По крайней мере, - я оперся рукой о край ванны, - чувствует боль.
- Это-то точно, - кивнула мама, - видишь, как все поворачивается, как все смягчается... Раньше он жрал все подряд, потом - одних девушек, потом сделанных девушек из орфеанума, а теперь ест, начинает есть - вот... - она кивнула на ванну.
Я нагнулся. Я стал всматриваться в этот бесформенный, чувствующий боль студень - так вглядываются в картину или в зеркало, увидев себя изменившимися настолько, что...
- Нет, - сказал я, - нет... Залить хавало этой гадине студнем и успокоиться? Нет... Этот студень мне так же жалко, как и...
(Мэлори, Мэлори, Мэ.. .)
Я не договорил. Мама не стала спрашивать.
- Он будет жрать и сытно отрыгивать. А после просто мирно заснет, сдохнет - и та боль, тот ужас, которые он причинил другим, останутся неотмщенными? Неужели он просто сдохнет, и никто, никто не успеет его убить?
- Ты - максималист, - грустно сказала мама, - какой ты... максималист...
Кажется, на этом мы расстались. Не уверен.
Я многое забыл, потому что "за поворотом" меня ждало событие... В самом деле со-бытие, потому что рядом с моим и Кэт бытием оказалось еще одно бытие, столь же мучительное для самого себя, как и для нас.
Кэт отвезли в роддом, что находился при санчасти. Меня сняли с полета. Я возражал, но Георгий Алоисович и де Кюртис уговорили меня.
- Сдурел... В подземелье не так часто рождаются. Отправишь жену наверх с сыном к родителям... Такое дело... Не дури. Успеешь еще настреляться.
Я бродил в коридоре. Смотрел на беленые стены. Ждал.
Потом в коридор выглянул врач в белой шапочке, похожей на поварской колпак.
- Джек Никольс? - позвал он.
Я вопросительно на него посмотрел.
- Зайдите, пожалуйста, ко мне.
Я вошел в кабинет. Я поморщился. На стенах были нарисованы окна, и в этих нарисованных окнах было синее небо и движущаяся, колеблемая ветром листва. Врач проследил мой взгляд.
- Ах, это... - он усмехнулся, - хорошая голография, да? - он повторил рукой волнистое, текучее движение листьев. - Картинка... Вам не нравится? Я задерну.
Он нажал кнопку на своем столе, и занавески неслышно задернулись на всех нарисованных окнах.
Я уселся за стол:
- Как жена?
Врача я знал неплохо, как-никак валялся в его санчасти после убийства дракона для рыцаря - месяца два, не меньше.
Врач снял поварской колпак, стал шуровать по ящикам стола.
- Жена, - забормотал он, - да... жена... такое дело...
Я вспомнил Фарамунда.
Тот бы не финтил, а сказал бы прямо, если бы что-то случилось.
Я обернулся.
У двери стояли, скрестив бородавчатые зеленые лапы на груди, два ящера-санитара.
Несмотря на всю серьезность момента, мне стало смешно.
- Василь-Степаныч, что-нибудь с Кэт?.. Для чего вы молодцов кликнули? Чего опасаетесь?
Василий Степаныч недовольно передернул плечами.
- Да... Вроде бы опасаться не приходится - собой владеете, да... а тренажер порушили... кто вас знает.
Я сжал кулак:
- Вася, - тихо сказал я, - кто бы меня не знал, но тебя я предупредил: отвечай мне толком, что с Кэт? Если ты еще раз какую-нибудь дурость вылепишь, я успею тебя больно ударить прежде, чем санитары меня схватят...
Санитары чуть подались вперед.
Василь-Степаныч собрался с духом и выпалил:
- С Кэт - ничего. Но у нее - миссгебурт.
Я вспомнил то, что видел однажды: зеленое, шевелящееся в сумке у приятельницы мамы; вспомнил: "Его жарят живым", - и остался сидеть, только ниже опустил голову.
Василий Степаныч понял, что мордобоя не будет, и коротко махнул санитарам, уже не таясь, мол, валите, идите.
Я сидел, барабанил по столу.
- Собственно, - сказал Василий Степаныч, - это - формальность, но мне необходимо ее соблюсти... Прежде чем отдать миссгебурт в лабораторию, справляются у отца.
- Его отец, - сказал я, - гниет у седьмого болота...
Василий Степаныч криво усмехнулся.
- Ах, вот оно что... но я вынужден вас огорчить... Пробы уже брали. Это - ваш сын.
Василий Степаныч снова испуганно замолчал.
Я забарабанил по столу быстрее.
(Тарра, ра! ра! ра, ра, ра! та!)
- Так что вот так, - Василий Степаныч откинулся на стуле, - теперь вот остается ваше согласие. Чистая формальность.