Иванов не любил трактиров с их чадным "съестным" духом и бестолковым шумом, но уже не раз бывал в Графском по приглашению товарищей, праздновавших именины, получение нашивок-шевронов за беспорочную службу или находивших иной повод выпить и побалагурить.
Только без четверти шесть схватился убирать в тумбочку щетину, инструменты и одеваться к выходу. В начале седьмого он подошел к трактиру. Поляков уже прохаживался у дверей, подняв воротник шинели.
Заняв столик в третьей от входа, самой маленькой и пока пустой комнате, освещенной двумя оплывшими свечами в стеннике, Иванов заказал мясную сборную солянку, чаю на двоих и пяток калачей. Объяснив, что ужин сохранят ему в роте, гренадер отодвинул поставленную ему тарелку. Пока не принесли еду, художник разочарованно оглядывался: уж очень все невзрачно - низкие потолки, мятая скатерка, щербатые тарелки. Но когда половой водрузил перед ним миску, из которой ударил густой мясной дух, Поляков, перекрестившись на темный угол, скинул шинель на спинку стула, налил себе полную тарелку густого супа и начал истово хлебать, по-крестьянски подставляя под ложку ломоть хлеба. Чтобы ободрить гостя, Иванов рассказывал, как, даже будучи вахмистром, всегда мог есть, ежели появлялась к тому возможность. Потом вышел велеть, чтоб подали свечей поярче, и поглядел в первой комнате на писарей, игравших в шашки. А когда возвратился, художник дохлебывал вторую тарелку. Спросивши Иванова - неужто же и мяса не хочет? - он придвинул миску и стал убирать куски говядины, курятины, солонины - всё, что оказалось там вперемешку с огурцами и луком. Есть так самозабвенно может только долго голодавший человек, получающий от пищи истинное наслаждение.
При свете новых свечей стало видно, что востроносое личико живописца порозовело и все блестит испариной.
Продолжая рассказ, Иванов дошел до того, как после двадцатилетней солдатчины судьба его помиловала, точно как сейчас Полякова, который куда моложе и с учением впереди.
Дожевав последний кусок, художник вынул из кармана какую-то тряпочку, под столом стыдливо собрал ее в комок и, вытерши лицо и шею, сказал с чувством:
- Ну, спасибо, дяденька! Вот так угостили, прямо по-царски! Восемь лет в Петербурге живу, а так разу не едал.
- Нам иначе нельзя угощать, раз из царевой роты, - пошутил Иванов. - А теперь вместе чаю напьемся. Ты чай любишь ли?
- Как не любить! - отозвался живописец. - А мне, значит, под чай вам рассказывать, как англичанин из меня кровь сосал?
- Рассказывай, ежели вспоминать не тошно. - Иванов разлил чай по стаканам. - Сахару не жалей, да вот калачи свежие...
- Покорно благодарю-с... Так горе сие, дяденька, с того началось, что барин мой генерал Корнилов в Петербурге по делам кружился, когда мистер Дов уже вторую зиму портреты писал. Вот в тое время, перед ним сидючи, генерал и расскажи, что при костромском доме имеет своего крепостного живописца, меня то есть, который потолки по дворянским гостиным малюет и портреты схожие сымает, раз у тамошнего живописца Поплавского обучался. Дов не поленился к генералу на квартиру приехать, чтобы генералыпин портрет моей кисти поглядеть, и тут же предложил меня к себе в работу принять. Говорилось, что я мундиры да ордена писать стану, когда издалече генералы свои портреты Дову пришлют, с тем чтобы для галереи с них копии изготовил. А он за то меня станет в Академию учиться отпущать. Узнавши такое условие из письма управителю в Кострому, я прям возликовал - чего же лучше!.. Подрядились они так: за мою работу Дов будто должен в год восемьсот рублей ассигнациями платить, из них оброку двести рублей генералу высылает, четыреста за пищу себе удерживает, которую я имел с его лакеем, объедками господскими питаемым. Сюда же и квартира в виде холодного чулана входила. Остальные двести ни разу мне сполна на руки не выдавал. За каждый день, ежели захвораю, высчитывал. А в здоровые дни должен был я не менее двенадцати часов за мольбертом сидеть... Да, забыл сказать, что бумагу с генералом подписали сряду на все годы, пока галерея делается...
- А когда же учиться тебя отпускал? - спросил Иванов.
- То и дело, что в Академии я разу не побывал, так работой меня завалил. И насчет мундиров на копиях тоже одни слова пустые оказались... Услышите дальше, что расскажу, так подивитесь, каков мистер Дов жаден да лжив... - Поляков откусил кусочек сахару, отпил чаю и продолжал: - За каждый портрет для галереи писанный, он по договору тысячу рублей получает.
А почасту портрет, что мне или еще одному подручному немчику списывать даст, - ту нашу работу в галерее поставит, а который сам писал, генералу, что изображен, аль его детям, вдове, коли помереть поспел, за вторую тысячу уступит...
- Неужто же по тысяче за каждый? - поразился Иванов. - Я в первый раз, как ты сказал, думал, ослышался. А сколько же дней он тот портрет делал и подолгу ль вы их списываете?
- Он, слов нет, мастер редкостный, работает на удивление схоже с натурой и быстрей невозможно, - ответил Поляков. - Каждый портрет не боле шести часов пишет. А я поначалу дня по три копии сымал, а потом так присноровился, что за день...
- Так он, выходит, в один день твоим уменьем больше гребет, чем тебе же за год платит? - развел руками гренадер.
- Вот-вот, - подтвердил Поляков, отпил чаю и спросил: - Так есть ли тут, дяденька, какая справедливость?
Иванов сначала огляделся: место ли в трактире про такое говорить? Но они по-прежнему были одни в задней комнатке.
Дверь в передние, полные людьми, была притворена, оттуда глухо слышны голоса и звон посуды. Другая дверь, из которой носили горячие блюда, верно, в кухню, была также прикрыта.
- Про справедливость нашему брату рассуждать нечего, - сказал наконец гренадер. Он налил Полякову еще стакан, пододвинул блюдце с колотым сахаром, калачи и спросил: - Так как же тот генерал Кикин, в твое положение проник?
- Не во мне одном дело, - снова обтираясь своим комочком, ответил живописец. - А жадность черная Дова обуяла, все ему казалось, что мало денег загреб. А ведь, кроме генеральских портретов, сколько по городу в каретах рыскал, которые знатные бары за ним присылали, да ихние портреты писал. Царя покойного и нонешнего, государыней всех грех, князей великих, министров, сенаторов, архиреев, барынь знатных - кого только не писал! И за те портреты тоже большие тысячи шли. Однако всё мало - засадил двух англичан со своих портретов гравюры резать да по двадцать пять рублей отпечаток продавал. Ему - пятнадцать, а мастерам - по десятке. С ними еще по-божески обходился. Потом нам с Василием приказал царские портреты прямо дюжинами сымать, а сам их подписывал, ни разу кистью не тронувши...
- Кто ж таков Василий? - спросил Иванов.
- Да тот немчик, которого поминал. Он Вильгельмом зовется, а по-русски - Василий. Голике его прозвание, тоже, бедняга, не зря охает, да все легче, раз не крепостной, в любое время отойти может... Так те копии, что мы с ним вперегонки писали, а Дов подпись свою ставил, уже в Гостином дворе купец Федоров по пятьсот рублей за штуку продавал и на ярмарку в Нижний сколько-то отправил. Были и еще мошеиства, все долго рассказывать, о которых пошла-таки по городу молва. Дов, видно, думал, что тут, как средь дикарей, никто в художествах не разумеет.
АН нет! - Поляков допил второй стакан, заел его калачом и продолжал: Живут, слава те господи, такой барин, Павел Петрович Свиньин. Они когда-то сами живописи учились, потом чиновником служили и журнал свой выдают. Все другие господа только: "Ах да ах! Каков господин Дов искусник!" А Павел Петрович и заметь, что много портретов иной рукой писаны, наметанный глаз такое сряду увидит. Прием у Дова, прямо сказать, сильный, смелый, а у нас обоих и мазок другой, робкий. Хоть его же копируем, но так, как он, ни в жисть не написать. Не говоря, что до сотни в галерее портретов, которые с присланных из дальних мест, часто плохоньких, мы с Голике в нужном размере копировали, а они казне также по тысяче рублей обошлись. Стали господин Свиньин туда-сюда ухо преклонять, добрались до купца Федорова, а потом и до нас с Василием. И еще очень обидно Павлу Петровичу, что галереей не русский живописец величаться будет, а иностранец, который русские деньги лопатой гребет, когда нашим первейшим художникам за такового размера портрет больше трехсот рублей не взять. - Поляков перевел дух и снова утер лоб и шею тряпочкой, которую поворачивал, ища сухого места.